Агустин тяжело дышал. В следующее мгновение он обмяк и, опрокинув бокал, уронил голову на стол.
– Ну вот и наш дон Агустин исполнил свою тонадилью, – добродушно заметил аббат.
– Пьян, как швейцарец, – весело откликнулся дон Мануэль, с пониманием отнесшийся к излияниям тощего подмастерья придворного живописца.
Солдаты швейцарской гвардии славились тем, что в свободные от караульной службы дни напивались допьяна и бродили по улицам, взявшись под руки, горланя песни и задирая прохожих.
Дон Мануэль с удовлетворением отметил про себя разницу между тяжелым, заряженным злостью опьянением Агустина и своим собственным легким, веселым, приятным хмелем. Он подсел к Гойе, чтобы за бокалом вина излить душу умному, все понимающему старшему другу.
Дон Мигель тем временем занялся Пепой. Поскольку она, очевидно, какое-то время будет иметь определенное влияние на герцога, он счел разумным заручиться ее дружбой – в интересах Испании.
Дон Диего беседовал с доньей Лусией. Будучи уверен, что знает людей, он полагал, что знает и донью Лусию. Эта видавшая виды, умудренная жизнью женщина достигла своей цели. Завоевать такую женщину нелегко. Но он был ученым, философом, теоретиком, у него была своя система, своя стратегия. Если на лице доньи Лусии порой вместо, казалось бы, вполне естественного чувства удовлетворения играла легкая, едва заметная и неоднозначная насмешка, то, вероятно, лишь оттого, что она никогда не забывала о своем происхождении и гордилась им. Она вышла из низов, она – маха, и в этом ее сила. Мадридские махо и махи знают себе цену, они чувствуют себя, может, даже в большей мере испанцами, чем гранды. Аббат считал эту великосветскую даму – Лусию Бермудес – тайной революционеркой, которая сыграла бы свою роль в Париже, и на этом строил свои планы.
Он не знал, обсуждает ли дон Мигель с ней государственные дела и проявляет ли она вообще к ним интерес, но вел себя с ней так, будто это она из своего салона, со своего подиума вершит судьбы Испании. Первые, осторожные шаги на пути к миру не увенчались успехом; Париж отнесся к ним с недоверием. А между тем священник, пользующийся благосклонностью инквизиции, и элегантная дама, хозяйка одного из самых блестящих салонов Европы, могли бы совместными усилиями вести более непринужденную, непредвзятую и потому более успешную политику в отношении Парижа, чем государственные мужи. Дон Диего намекнул, что обладает определенными рычагами влияния в Париже, что у него есть связи с французскими политиками, недоступными для других. Осторожно, расточая изысканные любезности, он попросил ее совета, предложил заключить с ним союз. Умная Лусия не могла не заметить, что политика для него в данном случае – лишь средство для достижения других целей. И все же избалованной даме льстили доверие образованного, мудрого и влиятельного аббата и та сложная, тонкая роль, которую он ей предлагал. В многозначительном взгляде ее раскосых глаз дон Диего впервые прочел серьезный интерес к себе.
Но затем лицо ее приняло выражение усталости: было уже поздно, а донья Лусия любила поспать. И она удалилась, захватив с собой Пепу, которой нужно было привести себя в порядок.
Дон Мануэль и Гойя продолжали беседу. Ничего не замечая вокруг, они пили и были заняты собой.
– Я твой друг, Франчо, – говорил герцог. – Друг и покровитель. Мы, испанские гранды, всегда покровительствовали искусству, а у меня есть чувство прекрасного. Ты же слышал, как я пою. Мы с тобой одной масти, мы – птицы одного полета, ты и я, художник и царедворец. Ты ведь из крестьян, верно? Из Арагона, это слышно по твоей речи. У меня мать дворянка, но – между нами говоря – я тоже из крестьян. Я достиг больших высот и добьюсь того же для тебя, можешь мне поверить, дорогой мой Франчо. Мы – мужчины, ты и я. В этой стране не так уж много мужчин. Как гласит поговорка, «Испания рождает великих сынов, но быстро теряет их». Так оно и есть. А причина тому – войны. Настоящих мужчин остается все меньше и меньше. Мы с тобой в числе этих счастливчиков. Потому-то мы у женщин нарасхват. Грандов при дворе – сто девятнадцать, а мужчин всего двое. Мой отец говорил мне: «Мануэль, бычок ты мой!» Он называл меня бычком и был прав. Но тореадора на этого бычка еще нет. Он еще не родился на свет. Я тебе так скажу, дорогой мой дон Франсиско, друг мой Франчо: удача – вот что главное. Счастье не приходит к человеку, его нужно иметь за пазухой. Счастье – это свойство, это как часть тела, например нос, или нога, или задница. Либо оно у тебя есть, либо его нет. Ты мне нравишься, Франчо. Я умею быть благодарным, а тебе я кое-чем обязан. У меня всегда был верный глаз, но видеть по-настоящему научил меня ты. Кто знает, приглянулась бы мне эта вдовушка, не будь твоего портрета, или нет! И кто знает, распознал бы я в этой женщине богиню без твоего портрета или нет! Кстати, где она? Похоже, ее здесь нет. Ну ничего, она скоро вернется. Фортуна от меня не уйдет. Я тебе скажу: эта сеньора Хосефа Тудо – женщина что надо! Она словно создана для меня. Хотя что я тебе говорю? Ты и сам это знаешь. Она умна, развита, говорит по-французски. Больше того – ей тоже не чуждо искусство, она дружит с Тираной. И не трубит об этом на каждом углу, потому что скромна. Сеньора Тудо – одна из очень немногих настоящих дам. Сколько в ней музыки – это может увидеть лишь человек, очень ей близкий. Но настанет день – или, скорее, ночь! – когда я услышу эту музыку. Впрочем, она уже наступила, эта ночь, как ты думаешь?
Гойя слушал его с двойственным чувством – не без презрения, но и не без симпатии к пьяному герцогу. Все, что тот болтал, было истинной правдой. Мануэль, разоткровенничавшийся с ним во хмелю, доверял ему, считал его своим другом, был его другом. Странно, как причудлива игра судьбы: желая вызволить из ссылки Ховельяноса, он преодолел себя, отказался ради этого от Пепы, и вот дон Мануэль, могущественнейший человек в Испании, стал его другом. Теперь он не нуждался в этом педанте, в этом заносчивом Байеу, брате жены. Более того, теперь он, Гойя, благодаря своей дружбе с герцогом, несомненно, станет Первым живописцем короля, и ничто не сможет этому воспрепятствовать. Правда, не стоит искушать судьбу. То, что дон Мануэль сказал о счастье – будто оно присуще человеку, все равно как какая-нибудь часть тела, – опасное заблуждение. Он, Франсиско, не так самонадеян. Он верит в темные силы, окружающие человека. Мысленно перекрестившись, он вспомнил старую поговорку: «У счастья быстрые ноги, а у несчастья – крылья». Прежде чем он станет Первым живописцем короля, многое может случиться. В одном дон Мануэль, несомненно, прав: они одной масти, они – мужчины. И потому он верит в свой успех – назло всем темным силам. Ибо сегодня для него существует только одно счастье, и это не диплом с королевской печатью. У его счастья смугловатое овальное лицо, узкие, по-детски пухлые ручки, оно chatoyant – «блестит, как кошка». И хотя эта «кошка» чуть не довела его до отчаяния, заставив слишком долго ждать, в конце концов она позвала его в Монклоа, во дворец Буэнависта, собственноручно написав ему приглашение.
Дон Мануэль продолжал болтать. Потом вдруг смолк, оборвав себя на полуслове: вернулась Пепа, подрумяненная и напудренная.
Свечи догорели, в гостиной стоял запах выдохшегося вина, паж едва держался на стуле от усталости. Агустин все еще сидел за столом, уронив свою большую шишковатую голову на руки, и храпел. Дон Мигель тоже выглядел уставшим. Пепа же, как всегда невозмутимая, была на удивление свежа и привлекательна.
Сеньор Бермудес хотел зажечь новые свечи. Но дон Мануэль, мгновенно протрезвев, остановил его:
– Не стоит, дон Мигель, не трудитесь. Даже самый прекрасный праздник рано или поздно кончается.
Стремительной, удивительно твердой походкой он подошел к Пепе и низко поклонился.
– Донья Хосефа, окажите мне честь, позвольте отвезти вас домой, – произнес он ласково.
Пепа благосклонно посмотрела на него зелеными глазами, затем, поиграв веером и склонив голову в знак согласия, ответила: