— Я твой товарищ… Товарищ по Пули-Чархи… Хабибула. Теперь меня трудно узнать, Салех.
Да, это был его голос, того самого муллы из провинции Газни, с кем свела меня судьба в мрачные дни заточения в Пули-Чархи. Только лицо другое, страшное, сожженное огнем лицо Хабибулы. Я протянул к нему руки, он бросился в мои объятия. Кебабщик от удивления только рот раскрыл.
Ел Хабибула быстро и жадно, а у меня пропал аппетит, к еде даже не притронулся. Чуть отпил из бокала ледяного пива. Сижу, молчу, жду, когда можно сказать свое слово. Начисто куском лепешки вычистил Хабибула свою тарелку. Осторожно стряхнул в ладонь крошки со стола и — в рот.
— Может, еще заказать что-нибудь? — спрашиваю я его.
— Благодарствую. Давно так сытно не ел. Разве что чаю пиалушку. Побаловал себя всласть щедротой твоего сердца. В этом кебабе все дорого. Надо много рупий иметь.
— Э, полно тебе о деньгах беспокоиться. Есть у меня и рупии, и афгани, и доллары.
— Ты стал богатым?
— Обо мне потом. Расскажи лучше о себе. Как поживаешь, куда путь держишь, дружище!
— В Мекку! Совершаю хаджж!
Умолк, пока чайники и пиалы расставлял на нашем столике кебабщик. Продолжал с глубоким вздохом:
— Иду к святому храму Кааба. Нелегким путем, через огонь дьявола.
ГЛАВА XV
И тесный склеп — последний кров — рыдает надо мной,
И этот прах на сто ладов рыдает надо мной.
На камне высечь вас прошу, как горько мне сейчас,
Услышит камень — и без слов заплачет надо мной.
Аухади Мараги
Он поклялся еще там, в нашей тюремной камере: жив останется, обязательно совершит хаджж. Хабибула строго соблюдал все мусульманские обычаи. Пять раз в день сотворял намаз, в рамазан от восхода до захода в рот маковой росинки не брал. Скрепя сердце раскошеливался, совершал закят[19]. Не знал вкуса алкоголя и табака, избегал женщин, не играл в азартные игры. И все же покарал его Аллах, посадил за железную решетку, откуда одна дорога — вслед за профессором и майором на тот свет… А жить хочется, как ни странно, здесь, на земле. И если дарует ему свободу Аллах, клянется, пойдет в Мекку. Без денег, пешком, от кишлака к кишлаку, от хребта до хребта, пока сил хватит. Упадет на колени перед древними стенами храма святыни из святынь мусульманства — храма Кааба. Помолится на коленях Аллаху, очистится от грехов своих тяжких — и в обратный путь, умиротворенный, ясный, душой выше всех… А пока петляет узкая тропа, ведет в гору. Долго добираться от его кишлака до шоссейной дороги, не один хребет надо оседлать, не одну ночь скоротать на холодной земле. Странным каким-то стал Хабибула с тех пор, как вернулся из тюрьмы в родной дом. Встретит человека — радуется, черепаха ползет — улыбается, птица в небе парит — смотрит весело, долго не налюбуется.
— Не случилась ли беда с нашим муллой? Что ни день, ходит праздничный, — толковали между собой удивленные односельчане.
Беды никакой не случилось. Просто была большая радость, та самая, которую испытывает соловей, выпущенный из железной клетки на волю. Радость, что видит вокруг жизнь, слышит, как блеют овцы, погоняемые пастухами, копошатся в пыли голопузые малыши, как пошла в рост на его поле кукуруза. Нисходит покой на сердце с прогнившего свода старой мечети. О тюрьме никому не рассказывал, забыл, не желает помнить. А вот ночь подходит, и снова он в камере, рядом с ним — мы. Правда, лиц наших не видит… Профессор очки все свои ищет… Кажется, нашел. И вот он видит его глаза, они смотрят в упор, как дуло пистолета. Хабибула слышит чуть с хрипотцой голос профессора:
— «И не ходи по земле горделиво: ведь ты не просверлишь землю и не достигнешь гор высотой». Что это? Дай, Аллах, памяти. Да, да… Коран, сура семнадцать. Стих тридцать девять.
— Я запомнил все, чему ты учил меня, моулави. Ты служил людям, профессор… Я — Аллаху… А можно — и Аллаху и людям? — спрашивает мулла и тут же просыпается в холодном поту.
У него был транзистор, купил еще до ареста в Газни, когда овец покойного муллы на базаре продавал. Любил слушать чужие голоса, особенно песни. После Пули-Чархи к приемнику не прикоснулся, а газеты в такую глушь сюда не доходили, да и читать их некому… Единственный грамотный человек в кишлаке помещик Фазула исчез в неизвестном направлении. Люди гадали-рядили, почему да отчего все так. Оставил помещик жену с малыми детьми, двух взрослых сыновей взял с собой и подался неизвестно куда от своего богатства. Говорят, удрал и из соседнего, за горой, кишлака хозяин. Куда бегут, зачем бегут, вроде новая власть в тюрьму теперь не сажает, законы мусульманские соблюдает. А какая она, власть, — никто не знает, в глаза не видали ни одного чиновника. И как с землей быть, что пустует, хоть не своя, конечно, грех брать чужое, но грех ей сиротой оставаться. Надо бы у муллы порасспрашивать, а он все одно твердит:
— Политикой не занимаюсь и вам не советую. Молитесь лучше Аллаху, думайте о спасении своей души и ближних… Пусть тучи грозовые обходят нас стороной.
И пока обходили. У новой власти забот, видать, было много. Никак руки до их кишлака не доходили. И Аллах с ней, с этой властью. Без нее можно, оказывается, жить мирно и тихо. Только вот земля не засеяна. Помещик бежал, ничейная теперь землица, весна проходит… Грех, грех… А мысли никак покоя не дают. Не накликать бы беды на свою голову. Надо спрятаться за дувалом, крепко-накрепко закрыть засовы и крючки калитки, молиться и молиться, гнать прочь дьявольские соблазны…
Еще солнце не успело проснуться за черным пиком горы, а Хабибула был уже в дороге. Шел легко, с радостным сердцем, вдыхая аромат травостоя, наслаждаясь утренней прохладой… Чтобы выйти на проезжую дорогу, надо было оседлать не один перевал, попетлять вместе с тропой день-другой, с ночевками на жестких колючих камнях. Спешить ему было некуда. Шел, не забывая сотворять намаз на привалах… В пути никого не встретил, только орлы парили над головой. Ночью слышал, как выли шакалы, а может, и волки где-то рядом с его костром. Пугали, мешали спать, но к огню подойти не осмеливались. Скоро должна быть первая встреча с людьми. Хабибула хорошо знал эту дорогу, до кишлака Кизилсу оставался день перехода. Пошел спуск, альпийские травы с большими пучеглазыми ромашками, диким луком, васильками и незабудками сменяются зарослями алычи и кизила. Все чаще попадаются чудом пробившие себе жизнь в расщелинах скал миндалевые и тутовые деревья.
Снял обувь, поплескал из фляги на ноги, потом на руки и на колени. Пора было помолиться. Странное дело, ему что-то мерещится, вроде тень какая-то промелькнула, но от молитвы не отвлекся. Стерпел, не осквернился, пока не воздал должную славу всевышнему. Собрался голову повернуть, почувствовал на шее холод металла. Резкий, каркающий, как у вороны, голос:
— Руки вверх! Сидеть, ни с места, не шевелиться!
Липкие и скорые ладони ощупали бока, забрались под рубашку, нашли то, что искали.
— А кошелечек пузатенький! Овечка попалась нам жирная. Сосчитаем сначала капитал или кокнем благочестивого? — спрашивает все тот же голос. — Как ты считаешь, Назар?
— Давай кокнем! — без долгого раздумья решает невидимый Назар. — Тащи его к обрыву.
Язык, который присох от испуга в первое мгновение, вдруг заработал у Хабибулы, как пулемет:
— Не позволю! Не имеете права! Я — мулла! Иду в Мекку! Аллах накажет! Тяжкое наказание вам будет! Я — мулла! Душманы вы несчастные!
— Да заткни ты ему глотку, Муса! — слышит он в ответ. — Ишь как разошелся, на нас, своих освободителей, партизан, лает!
— Вы не партизаны, а грабители! Я всю жизнь деньги копил… для дороги в Мекку… Не имеете права! — кричит уже мулла, а сам ногами упирается, не дает себя тащить сильным рукам.