— Не бойтесь, друзья мои, — говорит нам Нажмуддин. — Это все от пыток палачей! Нур — мой старый товарищ.
Оказывается, они хорошо друг друга знали. Давно собирались поговорить по душам, не наспех, как случайные знакомые — здравствуй и прощай! Надо бы сесть поудобнее в укромной чайхане, отведать тающего во рту кабульского шашлычка, вспомнить за чашкой ароматного чая все, что было в нелегком прошлом. Да недосуг, завертела, закружила новая жизнь после Апреля бурным водоворотом. И уж никак не думали, не гадали друзья детства встретиться здесь, в нашей тесной камере тюрьмы Пули-Чархи. У профессора Нажмуддина и майора Нура теперь много свободного времени, можно наговориться досыта.
— А помнишь, как нас вместе принимали в партию? Какую с тобой давали клятву? — говорит профессор, помогая Нуру поудобнее прислониться к стене больной спиной.
Майор кивает головой, он старается говорить как можно меньше, от каждого слова нестерпимая боль в груди.
— А листовки как писали? А как шли на первомайскую демонстрацию? Мы тогда с тобой транспарант несли: «Свободу трудовому народу Афганистана!» На нас еще полицейские набросились, а ты им как дашь по-боксерски, как дашь… А потом за решетку в одну камеру.
Им есть что вспомнить, старым друзьям, из своей боевой юности. Они были одними из первых, кто вступил в Народно-демократическую партию Афганистана. Не ради славы и чинов, не в поисках легкой жизни… Один вел политическую работу среди студентов и преподавателей в Кабульском университете, другой — в летном полку в Баглане. Высокообразованные, незаурядные дарования, честные и преданные революции, они пользовались большим авторитетом в партии. К их слову прислушивались, им верили, за ними шли сотни людей.
…Ты верил партии, готов был за нее отдать жизнь, а она тебя за решетку, как последнего убийцу с большой дороги?! И ничего невозможно сделать, некому пожаловаться на свою страшную судьбу. Крепко сложены стены камеры, невольные молчаливые свидетели наших мук и страданий. И ты не первая жертва неслыханной несправедливости в этих стенах. Еще до тебя исписали их сверху донизу мелом и фломастером, корявой булавкой и ржавым гвоздем: «Умираю за свободу нашей родины!», «Покарай, Аллах, палачей, да падут на их головы мои страдания!», «Мухаммад! Не забудь о моих детях, расскажи им, когда они вырастут, что погиб я за счастье народа, за дело НДПА!», «Партия! В наших рядах провокаторы! Будьте бдительны, товарищи! Иду на расстрел!» Да что это такое, можно ли верить в такое неслыханное коварство?
У меня холодеют руки и ноги, кажется, сейчас разорвется на части в груди сердце, и я кричу громко, надрывно на всю тюрьму:
— Да будь ты проклята, такая партия, которая губит честных людей!
— Замолчи, щенок! — перекрыл мои слова другой голос, сильный, командирский. — Замолчи, щенок! — повторил уже потише Нур, облизывая засохшие, все в трещинах губы… — Ты можешь обижаться на одного, двух, сотню людей, именующих себя революционерами, но не на всю партию. Она не виновата в наших несчастьях. Она верит нам, мы — партия! Иначе нельзя, иначе это будет предательством, Салех!
Силы покинули майора, и он медленно, дергаясь всем телом, как в лихорадке, стал валиться на руки своего друга.
ГЛАВА IX
Милый ветер, скажи, ты не встретил в дороге
Мое сердце? Несли его пламени ноги?
Увидал ли, что сердце любовью полно,
Расплавляющей скалы, гранит и чертоги?
Джалаладдин Руми
Какую ночь не могу сомкнуть глаз. Казалось, пора привыкнуть к цементному полу. А они спят. Храпит мулла, долгим кашлем заходится во сне майор. Профессора не слышно, натянул на голову куцее, рваное одеяло, подтянул от холода к животу длинные ноги, дышит спокойно и ровно. А на меня нашла бессонница, тревожные мысли не дают покоя. Где ты сейчас, Джамиля? Что стало с тобою после нашей разлуки, сумела ли избежать тяжелой участи, ареста?
* * *
…Прощались с ней за околицей кишлака, у старого орехового дерева. Солнце медленно начало прятаться за седловину гор, стала густеть синева безоблачного неба. Мы сидели рядом, я чувствовал теплоту хрупкого плеча, ее прерывистое дыхание, и боялся пошевелиться. Лишь бы не спугнуть, только бы не ушла, вот так сидеть с ней вечность и слушать биение собственного сердца. Многое я отдал бы тогда, чтобы прижаться к ее нежной щеке своею — пусть колючей, пусть небритой — и заглянуть в глаза. Не знаю, сколько времени мы просидели, скованные тишиной… Заставил вздрогнуть протяжный далекий голос муэдзина. Пора правоверным готовиться к вечернему намазу. Поднялась с земли, отвела в сторону россыпь смолянистых волос со своих глаз, сказала тихо и печально:
— Вот и все, Салех… Пора расставаться. Тебе надо засветло выйти на шоссе.
— А может, посидим еще… Ну, самую малость… Я успею… Поймаю попутную машину.
— Нет, — сказала она уже решительно. — Нет! Ты обязан к утру быть в Кабуле. Надо опередить Хафизуллу, предотвратить большую беду.
Джамиля беспокоилась не о себе. Сколько ни уговаривал я девушку уйти со мной вместе в город, бросить к черту этот злополучный кишлак, твердила свое:
— Не могу… Нельзя оставлять людей на произвол судьбы. Он может вернуться… Польется тогда кровь. А ты спеши, Салех. Иди в ЦК, прямо к рафику Амину… Расскажи о произволе и тупости этого партийного чинуши. Он поймет, он поможет!
Я вскинул на плечо автомат, застегнул рубашку на все пуговицы, руку подал Джамиле. Надо что-то сказать, найти слова добрые и честные, чтоб поняла, чтоб поверила… Не успел… Горячий поцелуй Джамили обжег на прощание мои губы…
* * *
— Что, Салех, ворочаешься с боку на бок, вздыхаешь тяжко?
Это профессор свой голос подал. Оказывается, я ошибся, моулави тоже уснуть не может. Раньше он считал про себя до тысячи, говорит, помогало, а сегодня сна нет и нет…
— Наверное, все о ней думаешь, о своей Джамиле? — спрашивает профессор.
— О ней, моулави, — сознаюсь я Нажмуддину.
— Это хорошо, что с ней не расстаешься. Настоящая любовь для человека что крылья для птицы.
— А как узнать, настоящая она или не настоящая, моулави? И вообще, что значит любовь?
— А вот послушай старую сказку, в мудрости которой, возможно, ты и найдешь для себя ответ, мой юный друг. Слышал я ее от вождя кочевого племени, сидя с ним темной ночью у жаркого костра на берегу горного озера Шива.
Рано в тот год одела зима горы в снежный наряд. Тонкой коркой к утру стал прихватывать легкий морозец синюю воду Шивы. Нельзя больше было гостить лебедям, пора каравану отправляться в теплые страны. Отдышались здесь, нагляделись на красу свою в зеркальной глади озера, надо и честь знать. Крикнул призывно, как трубач в полку, вожак лебединой стаи, поднялась она вся, растянулась цепочкой по небу. Все на юг держат курс, а одна птица к северу мчится. Там на краю скалы, на холодных камнях лежит ее друг обессиленный. Приключилась беда страшная. Неожиданно, когда в небе резвились, прямо с облака камнем кинулся на лебедушку черный орел. Быть беде, да сумел отвести ее лебедь, принял на себя удар сокрушительный. Сплелись крылья черные с белыми, свалились орел с лебедем на острые камни скалы. Началась у них драка жестокая, не на жизнь, а на смерть. Удивился потом лебедь нежный, что сумел забить птицу сильную, отстоять свою честь и достоинство. Враг повержен, но и лебедь не жилец, весь в крови, с переломанной шеей. Смерть пришла, закрываются глаза, холодеет бессильное тело. И вдруг рядом тепло, как костер кто разжег, разомкнулись тяжелые веки. Увидел он ее, застонал от любви и от боли… Ну зачем она здесь, ей пора в небеса, улетать с караваном в дорогу. С ним сиди не сиди, он не тронется в путь, не нуждается небо в бескрылых. А ей жить еще век, будет лебедь другой баловать ее и миловать. Хочет крикнуть-сказать, да не может совсем, онемел длинный клюв, не раскроется. Но она поняла все без слов, поступила, как сердце подсказывало. И широким крылом, как пуховым платком, обняла друга. Лебедь умер от ран, горе лишило жизни лебедушку. И остались они на века зимовать у священного озера Шива.