— В чем дело, Хумор, что ты хочешь? — спрашивал я, а она вместо ответа только всхлипывала.
— А у тебя было с ней что-нибудь… Ну… такое… тайное… — озабоченно спросил Ходжа-бобо. — Ну… взгляды, любовь, одним словом…
— Что вы! Она же была моя сестренка! Только здесь за этим ворохом кукурузы Хумор бросилась мне на шею. «Акаджан, братец, — горячо шептала она, — спаси меня. Отец ничего не может сделать, он в растерянности. Он боится эмировских палачей и продаст меня эмиру. Не будет у тебя сестренки. Уж лучше мне провалиться сквозь землю, чем достаться эмиру. Мать скорбит, но она не будет противиться отцу. Я сама слышала их разговор. Отец наказал ей смотреть за мной, чтобы я не исчезла или чтобы со мной не случилось чего. А то, быть, де, всем нашим головам отрезанными и валяться в высохшем сае. Мать причитала: «Горе мне! Уж лучше бы мне родить камень, а не девочку. Погибла наша юная девочка во цвете лет!» Она плачет, но сделать ничего не может. Нет у меня надежды ни на отца, ни на мать, только на тебя осталась надежда, спаси меня! Да, ты моя единственная надежда! Только надо спешить, надо убежать до рассвета…» Вот что горячо мне шептала Хумор, а что я мог ей ответить? Сердце мое горестно сжималось, я понимал всю бедственность ее положения, но я думал и о том, что жизнь ее родителей висит на волоске. Ну и начал я говорить ей, что надо все обдумать и обсудить, нельзя так вот решать с бухты-барахты, нельзя думать только о себе и предать родителей в руки жестоких палачей. Разве мы не должны думать о судьбе матери и отца?
Хумор отдернула руки с моей шеи и оттолкнула меня.
— Ах, так… Значит, и ты туда же… Значит, правильно я надумала, как мне спасти моих родителей. Теперь я знаю как… А вы все думаете только о себе. Видеть не хочу никого из вас.
Она сделала попытку уйти, но я загородил ей путь.
— Хумор, сестра, возьми себя в руки. Что еще ты надумала? Что ты такое говоришь?
— Им не нужна дочь, а тебе не нужна сестра. А отцу моему нужно только богатство. Чтобы сгорело это его богатство! По горло сыта я всем. Не хочу! Надоело! Душа сама готова вырваться из меня. А вы все уходите, уходите, исчезните с глаз моих, видеть вас всех не хочу… Не могу! Не хочу!
Я испугался. Я не верил своим глазам, что такая прелестная, нежная, прекраснодушная, юная Хумор за одну ночь превратилась в исхудалое, болезненное существо. Я боялся произнести слово или хотя бы звук, да по совести говоря и не знал, что сказать. Но душа моя ныла, сердце болело, предчувствуя недоброе, ум мой догадывался, что она задумала что-то страшное. А ведь скоро наступит утро, — думал я, — и какое утро. Опять появятся слуги эмира и совершится насилие. Не помня себя, я закричал: «Хорошо, Хумор, давай руку, бежим отсюда, бежим скорее!»
В то же мгновение как гром раздался голос отца: «Стой, сукин ты сын!»
Оказывается, он все время стоял по другую сторону кукурузного вороха и слышал весь разговор, отец пошел на меня, а я стоял неподвижно. Не мог же я оставить здесь Хумор и убежать. Отец бил меня до тех пор, пока сам не выбился из сил, а когда из дому на шум выбежала мать, он набросился и на нее. Он бил ее, приговаривая: «Подберешь осиротевшего ягненка — жир в доме будет, подберешь осиротевшего ребенка — кровь в доме будет». Оказывается, правильно говорили шейхи в старину. А ты, — он обернулся ко мне, — уходи из этого дома, проклятый, чтобы я тебя больше не видел в наших местах». Он вытолкал меня за ворота, сопровождая пинками, словно собаку.
Хатам не мог рассказывать дальше. Его душили рыданья, плечи его тряслись.
— О, горе! — восклицал и Ходжа, — поражаюсь, как же ты носил до сих пор в своем сердце столько печали?
— Если бы вы знали, как прекрасна, умна и душевна была Хумор! Отец запер ее. Оказывается, дарованная богом красота унесла ее в могилу.
— В могилу?!
— Да, бободжан. В самом расцвете лет.
— О, аллах! Да что же ты тянешь? Говори скорее, жива Хумор или нет!
Вместо ответа Хатам покачал головой. Потом он продолжал:
— Когда я вспоминаю сестренку, мне хочется бросить все, порвать с этим миром и удалиться куда-нибудь в пустыню. А если я вспоминаю о ней в то время, когда несу на себе Додхудая, мне хочется сбросить на землю эту жирную горячую тушу. Скажите, бободжан, воздастся ли эмиру за гибель таких юных и прекрасных, как Хумор?
— Воздастся, дитя мое, воздастся… Рано или поздно, но воздастся. Говорят, по содеянному — воздаяние… Какой же оказалась судьба твоей сестренки?
— Ох, и не спрашивайте, бободжан… Сказать — язык не поворачивается, не сказать — душа горит… Чем больше вспоминаю, тем сильнее разрывается сердце… Я не смог спасти ее. Проморгал я, проморгал! Запоздалое сожаление! Вот где у меня жалость о сестренке! — Хатам горестно ударял кулаком по груди. — Как свинец осела она здесь. Не думайте, что я так и ушел после этого, как отец прогнал меня словно собаку! Я стал думать, как бы спасти сестренку. Безжалостный отец запер свою дочь в доме, я же следил за всем и выжидал момент. Но я ведь теперь был чужим для этого дома, был изгнан из него. Выжидая удобный момент, я проиграл. Люди эмира прибыли на рассвете, они открыли дверь и увидели Хумор, висевшую на веревке. Поднялся страшный крик, плач и шум. Отец бился головой об стену и громко вопил. Мать лежала без сознания. Слуги эмира ускакали без оглядки, позабыв и попрощаться, как люди, которым нет дела до смерти Хумор.
Между тем отец, окончательно ополоумев, бегал по двору и кричал:
— Горе мне! Будь проклят эмир! Увял наш цветик, не успев распуститься, погибла наша девочка. Умереть бы мне вместо тебя.
Тут он увидел меня, подбежал ко мне и стал обнимать.
— Слеп я был, сынок, слеп и глуп. Поздно раскрылись незрячие мои глаза, чтобы ослепнуть им совсем! Лишился я твоей сестренки, лишился милой нашей Хумор!
И он опять и опять принимался колотить себя кулаками по голове. Мать очнулась, но лежала без сил. Соседки окружили ее. Я подошел к ней, опустился на колени, поцеловал и разрыдался. Соседки присоединились ко мне. Мать пошевелила губами и я понял, что она просит пить. Наклонил чайник над ней.
Бедняжка попила, но не могла уж произнести ни одного слова. Вскоре она опять впала в забытье, а к вечеру тихо скончалась.
На похороны собралась вся округа. Два гроба люди передавали из рук в руки и так донесли до кладбища. Я был как во сне, но иногда до меня долетали слова из толпы: «такова уж судьба», «такова участь», «так уж судил аллах». Эти слова острыми когтями впивались мне в грудь. Ведь если бы эмир не потянулся своими ручищами к нашему сокровищу, ничего не случилось бы.
На кладбище была приготовлена сдвоенная могила, где мы и оставили обоих несчастных. Люди вскорости разошлись, а я плакал, положив голову на могилу. Уходить мне не хотелось. Так я и заснул, обнимая могилу. Вдруг слышу голос:
— Лучше бы мне умереть…
Оглянувшись, вижу, что у моих ног валяется отец. Тот самый человек, который вчера называл меня сукиным сыном и пинками прогнал из дома, лежал теперь у моих ног, плакал как ребенок и умолял меня:
— Сын мой Хатамджан, прости меня грешника ради аллаха. Отпусти мне мою вину. А тебя не пущу никуда из дома. Здесь ты вырос, здесь твое место. И сад и двор. И все мое богатство теперь твое. Считай, что меня уж нет в живых. Какой я живой? Теперь я живой мертвец, не оставляй же меня…
Я посмотрел на него и подивился. Вчера еще это был румяный, полнощекий чернобородый человек с живым блеском в глазах. Теперь глаза его ввалились и зияли, как две могилы, кожа сделалась желтой как солома, а борода побелела. В другом месте я его даже и не узнал бы. Сердце у меня сжалось. Я вдруг сорвался с места и бросился бежать, словно нищий, за которым гонятся собаки. Отец кричал мне: «Стой, стой, куда же ты?» — но я бежал, не оглядываясь…
— О, горе, о, горе! — восклицал Ходжа, обхватив голову руками.
— Вышло так, что я причинил вам боль своим рассказом. Простите меня, бободжан. — Но тот долго еще сидел, закрыв глаза и покачиваясь в немой тоске из стороны в сторону. Наконец он спросил: