Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Хатам взвалил мешок с пшеницей на осла, сам сел в седло и направился в ту сторону, где жил Джаббаркул-аист.

ЖУРАВЛИНЫЕ КРИКИ

Воздух чистый-чистый, светло-светло на земле. Степь, окруженная со всех сторон горами, благоухает на солнце. Привольно и душе Хатама, чувствует он некоторое облегчение и просветление, едучи на семенящем осле. Он рад был, что сумел помочь Джаббаркулу-аисту и облегчил его участь, но не покидала его мысль о Турсунташ и о сказанных ею словах: «Я убью себя».

«Почему она покушается на свою жизнь, — думает Хатам. — Или, может быть, это она так сказала? А если она воскликнула это искренне и с болью души, то почему открывает свою душу мне, незнакомому человеку? Как бы не случилось несчастья до моего возвращения в этот дом. Уж не вернуться ли мне сейчас?» — Хатам остановил было осла, но потом подумал: «Ну возвращусь я, и что изменится? Ведь для того, чтобы спасти Турсунташ, надо встретиться с ней, поговорить… Но кто мне это позволит? Нет, это не такое простое дело… Видно, она чувствует безысходность своего положения, если решается на такое. Да, она беспомощная девушка, но я-то ведь полон сил, я ведь йигит. Я должен спасти ее, во что бы то ни стало спасти!»

Хатам ехал, охваченный этими противоречивыми чувствами. Он вспоминал свой разговор с Турсунташ в амбаре, печальное лицо девушки, ее глаза с набежавшими слезами и вдруг в его памяти ожила Хумор… Вспомнилось, как тогда, в полночь, его разбудила Хумор, как за ворохом кукурузы плакала она горькими слезами и умоляла спасти ее. Тоска обуяла душу. Если бы он тогда, не теряя времени, сделал что-нибудь для спасения бедняжки сестренки, то, быть может, она… И вот теперь другая невинная девушка попала в положение Хумор и тоже взывает к Хатаму о помощи. У Хумор были отец и мать, был, хотя и не родной, брат. А у Турсунташ кто? Никого у нее нет! Одинока она! Одна-одинешенька!

«Верно ли говорят: друг одинокому — бог?! Если бы это было верно, то всемогущий аллах ведь не создал бы Турсунташ и Хатама такими несчастными. Турсунташ — нераскрывшийся цветок. Будь он проклят, Додхудай, похожий на майского жука! Хочет погубить цветок еще до его цветенья. Быть может, поэтому Турсунташ и покушается на свою жизнь? Турсунташ — в пасти дракона, который проглотит ее, когда захочет… Бояться надо и развратного Сахиба-саркора, как же спасти бедняжку девушку! Если бы я смог стать ее спасителем… Если бы я смог!»

Еще не стерлись на земле следы ручьев и потоков дождевой воды, но уже в помине не было черных туч, захвативших было все небо от края до края. По чистому синему небу гуляли белые облака. Трава, правда, была еще примята недавним ливнем и не успела еще распрямиться и встать. Но подножия больших и малых гор, просторные пастбища Нураты под просторным, необъятным небом зеленели после дождя яркой зеленью. Только недавно еще перепуганные грозой, то сбивающиеся в кучу, то шарахающиеся от резких ударов грома овцы и ягнята мирно паслись теперь среди зелени, пощипывая свежую травку. До слуха Хатама долетела песенка пастуха.

Овца идет и ягненочек с ней,
Ай, душа моя, радость.
Вслед за овцой другая идет,
Ай, душа моя, радость.
Какая девушка по соседству живет,
Ай, душа моя, радость.
Как увижу ее, душа замрет,
Ай, душа моя, радость.

Хатам даже остановил осла, чтобы послушать незатейливую песенку. Звонкие голоса овец и ягнят словно вторили песенке чабана. Остановившись, Хатам невольно залюбовался картиной пастбища. Вон табуны лошадей и оттуда доносится возбужденное ржанье. Молодые жеребятки носятся друг за дружкой. Коровы, волоча чуть ли не по земле свое набухшее вымя, не умещающееся между ногами, бродят, ведя за собой своих телят.

«Теперь время окота, — подумал Хатам, — появляются на свет маленькие ягнятки, их шелковые шубки их краса, но в то же время их беда. Им ведь не дадут и одного дня прожить, умерщвляют сразу после появленья на свет, чтобы получить шкурку-мерлушку. Не гулять им по привольному пастбищу, не щипать свежую травку. Не трудно понять, почему так истошно орут в это время овцы-матки. Носили ягняток в чреве своем, с муками произвели на свет и тут же потеряли их навсегда. Потерянно бегают они по пастбищу, озираются по сторонам, бросаются к чужим ягнятам, обнюхивают их, беспрерывно блеют, призывая своих деток, внезапно останавливаются с недоуменным видом, затем, будто горе и отчаяние уступили надежде, опять пускаются в бесплодные поиски. А вымя у них набухает от избытка молока, вот-вот лопнет и, конечно, болит. Им необходимо, чтобы сейчас же нашелся ягненок, который отсосал бы материнское молоко.

«А у меня и у Турсунташ получилось наоборот, — с горечью подумал Хатам. — Мы остались на свете без матерей. Если бы не были мы сиротами, то не пришлось бы переживать нам таких душевных мук…»

Но картина степного весеннего пастбища навеяла еще и другие мысли. С одной стороны, набожный Додхудай… На пастбищах тысячи овец и ягнят, коров телят, лошадей… Наконец — пастухи. И все это принадлежит одному Додхудаю. Зачем ему одному столько богатства? Одному человеку? А почему же беден Джаббаркул-аист? Разве не один аллах создавал их? И аллах ли тут виноват или же причастен к этому порядку и сам Додхудай или его пакостный отец?

Юноша не мог найти ответов на все эти вопросы, но он почувствовал тоску на сердце, как будто ему стало тесно в обширной степи.

Все чаще теперь, вспоминая о Хумор, покоящейся в могиле далеко от этих мест за высокими, достающими, кажется, до неба горами, на шахрисабской земле, Хатам думал и о Турсунташ. Эти два имени, два образа, две судьбы сливались в его сердце в одну скорбь.

— Хумор, Хумор! — вдруг громко закричал он. Этот отчаянный возглас докатился до Кара-тага и обратной волной вернулся к кричащему. «Мор-мор», — ответило эхо.

— Даже горы повторяют твое имя, — прошептал Хатам. — А ты, Турсунташ, неужели и с тобой будет то же, что и с Хумор? Говорят, что слепой может потерять свой посох только один раз в жизни. Нет, я тебя никому не отдам. Я спасу тебя от всех бед. Пусть называют меня все последним подлецом, если я не спасу тебя!

Хатам весь находился в огне этих мыслей и чувств, когда услышал прилетевшие с неба протяжные и серебряные крики: «курлы, курлы!» Он стал вглядываться в небо, но сначала ничего не увидел, кроме белизны облаков и синевы неба, но крики журавлей продолжались: «Курлы! Курлы!»

— Где вы, где вы, вестники счастья и радости? Если бы могли узнать о моей печали, если бы могли вы почувствовать ее! Где вы? Почему я не вижу вас?

Он оторвал взгляд от сияющей выси, чтобы дать отдохнуть глазам, а когда снова посмотрел вверх, то увидел, как медлительные, царственные птицы делают большой круг среди пестрого облачного неба. Он почувствовал такую радость на сердце, что невольно даже запел, а пока пел, слезы нахлынули на глаза и тут трудно было бы разделить: где кончается пенье, где начинается рыданье. Эта песня и печальная и горестно-жалобная, волнующая, согревающая сердце, была криком любви и мятежа, бурным излиянием души влюбленного юноши.

Пусть замрут ваши гибкие крылья на миг,
Журавли,
Чтоб услышали слово мое и мой крик,
Журавли,
Доброй вести от вашего крика я жду,
Журавли,
Пусть с любимой я светлое счастье найду,
Журавли!

Казалось, вся нуратинская степь, все обитатели ее, бегающие, шныряющие, ползающие и порхающие, замерли, слушая переливы этой печальной песни, а вместе с ней и волнующее курлыканье журавлей.

Томленье бессонных ночей, боль разлуки, безнадежная мечта о встрече и о наступлении счастья вырывались вместе с песней из самых глубин юношеской души.

40
{"b":"849737","o":1}