Кондратюк назвался.
— Что, тоже в расход? — поинтересовался Безручко, словно так себе, между прочим.
Кондратюк не ответил. Безручко помолчал и продолжал, словно ответа и не требовалось, поскольку ясно и так:
— Гада могу простить, собаку на двух ногах тоже, а вот дурак, я так считаю, это распоследняя тварь. Душить его или стрелять — один ему суд. А я вот настоящий дурень и есть: мог, остолоп несчастный, удрать, а ума не хватило!
Оказалось, он из той же дивизии, что и Кондратюк, но служил в другом полку. Три дня назад он стащил пачку денег из полковой кассы, когда стоял возле нее на посту. Недостачу обнаружили не сразу, но когда услышал, что это все-таки случилось, дезертировал из части. Он хотел было удрать на Черниговщину, домой, где хозяйничал немец. Перешел линию фронта, но уже в немецком тылу нарвался на своих разведчиков. Встреча была случайной, разведчики его, должно быть, и не тронули бы. Но когда начали расспрашивать, кто он и откуда, Безручко почему-то ужасно струсил и неожиданно выстрелил в одного из разведчиков. Его скрутили и приволокли в штаб дивизии вместе с вражеским «языком».
Рассказ этого подонка до крайности взволновал Кондратюка. Вот с кем уравняла его доля, вот с каким бандюгой он теперь стоит на одной доске!
Но ведь Безручко был сорвиголовой, наверное, и до войны, небось и родился с печатью дьявола на лбу. А он, Иван Кондратюк, вырос среди честных людей, был сыном порядочных родителей, и самого его тоже всегда считали хорошим парнем. Как же это могло случиться, чтобы они вдруг попали в один и тот же сарай, под охрану одного и того же часового?
Думать об этом было тяжелее, чем стоять перед военным трибуналом, страшнее, чем услышать то роковое слово в конце короткого и сухого приговора, решившего все.
Кондратюк медленно лег на спину, и теперь похоже было, что он плывет навзничь. Земля под ним вздрагивала после каждого разрыва немецкого снаряда — они взрывались неподалеку. Вчера гремело дальше. Теперь глухой рокот слышен был и слева, и справа, словно война осторожно обтекала с боков их унылый сарайчик, построенный из ломкого самана. Он слыхал, как за стеной останавливался часовой, тоже, должно быть, прислушиваясь к этому буханью, потом снова принимался медленно шагать туда и назад и снова останавливался, чтобы послушать. Шаги его, вроде бы и размеренные, и медленные, выказывали внутреннее беспокойство. Следя за темпом этой ходьбы, Кондратюк ощущал мельчайшие изменения в ее ритме и, казалось, отчетливо понимал, что у часового на душе. Вокруг происходило что-то тревожное — это ясно. Когда снаряд разрывался справа, а часовой в это время был на левой стороне, шаги за стеной едва уловимо убыстрялись — настолько незаметно, что отметить это могли разве что оголенные нервы. Но Кондратюк замечал эту перемену, и когда часовой достигал правого угла и останавливался на какое-то мгновение, Кондратюк словно бы отчетливо видел, с какой затаенной тревогой человек за стеной вглядывается и пытается уяснить себе, где именно разорвался вражеский снаряд. Так повторялось после каждого взрыва, и осужденный постепенно и сам проникался смятением часового, словно ему было небезразлично, что происходит вокруг и погибнет ли он от случайного осколка снаряда или от пули во время расстрела по приговору трибунала.
Поглощенный наблюдениями, Кондратюк на какое-то время даже забыл о Безручко. А тем временем и тот не был безучастен к событиям, происходившим снаружи. Поведение часового его мало интересовало, но какое-то подсознательное чувство подсказывало, что вражеские пулеметы забрались на восток слишком уж далеко. А поскольку линию фронта он прошлой ночью перешел туда и назад и хорошо помнил, где она пролегала, то и смекал, что немцы продвинулись довольно далеко вперед — теперь сарайчик стоит уже не в дивизионном тылу, а скорее в немецком. Ведь вовсе не обязательно, чтобы их передовые части прорвались именно тут, они могли пробиться с левой стороны или с правой и оставить этот клочок степи позади, даже не задев его!
Утвердившись в этом, Безручко резко сел.
— Надо намыливать пятки.
Кондратюк сел так же порывисто.
— То есть как?
— А вот так. Снимем часового — и в сосны.
— Ты что, сдурел?
— Ну и остолоп… — презрительно прошипел Безручко. — Немцы уже вон где, — он махнул рукой на восток. — Не слышишь?
— Когда бы так, они бы нас тут не оставили, — возразил Кондратюк.
Стрельбу уже и вправду слышно было далеко на востоке, похоже, немцы их действительно обошли с обеих сторон, но то, что и часовой, и сами они еще тут, было для него неопровержимым свидетельством обратного.
— «Не оставили бы»! — презрительно фыркнул Безручко. — Весело бы нам с тобой было, если бы вспомнили о нас!
Какое-то время оба молчали. Пальба как будто затихла. Теперь снаружи долетали только приглушенные шаги часового. Он ступал размеренно, зато останавливался чаще. Кондратюк улегся. Поневоле он снова начал прислушиваться к тем замедленным шагам, проникать в сокровенную суть коротких остановок часового, и поведение того начинало казаться еще более загадочным и тревожным. Снаряды уже не рвались, а часовой все-таки останавливался чаще и чаще: значит, кого-то высматривал или прислушивался к чему-то иному. Может, ждал начальника, который вот-вот должен явиться с новым часовым, сменить его и дать возможность отдохнуть хотя бы в последние минуты ночи? И неизвестно почему после очередного разговора с Безручко неспокойные шаги и кратковременные остановки человека за стеной порождали еще большее беспокойство.
Безручко тоже молчал. И вдруг заговорил. Теперь в его голосе не слышно было ни властного высокомерия, ни равнодушного презрения.
— Слушай, ведь помирать один черт. А не растеряемся, может, еще и поживем на свете. Ну, пусть по-твоему, немцы нас не обошли. Значит, утром, едва солнце взойдет, нас выведут в те самые сосны и… А если немец нас обошел и приблизился к хлеву, этот нас перестреляет, как цыплят. — Он снова махнул в сторону часового, словно рассекал ту мглу, что наполняла сарайчик. — Ведь он, часовой, и сам погибнет, а нас немцу живыми не отдаст. — Безручко говорил спокойно и рассуждал так, словно речь шла не о собственной жизни, а о чем-то второстепенном.
Но Кондратюк молчал. Притворялся, что задремал, или просто не хотел отвечать. Безручко глянул на него и презрительно проговорил:
— Ну и холера с тобой. Спи, коли жизнь не дорога. А мне плевать.
Лег, положил руки под голову и замолк.
Неподалеку снова застрочил пулемет, потом несколько раз просвистело над сараем и взорвалось где-то на востоке — тоже недалеко. Ни Кондратюк, ни Безручко не шевельнулись. Оба лежали, словно их не касалось то, что происходило вокруг, словно пребывали они уже по ту сторону жизни и смерти, смирились с этим и не намерены пробовать что-то изменить. Слыхали, как порывисто остановился часовой, когда раздались новые очереди из пулемета, но тревожное смятение, которое чувствовалось в его поведении, как будто совсем не подействовало на них. Потом стрельба снова утихла и все притаилось, словно там, за стеной, жизни не было. Только размеренные шаги часового шелестели по вытоптанной траве, росшей под стеною.
Медленный ритм шагов часового убаюкивал, волна тошнотного безразличия заполняла душу Кондратюка, и он задремал. Когда очнулся, в глаза ударил резкий наружный свет — дверь лежала на земле, из-под нее доносился еле слышный стон. Почувствовав недоброе, Кондратюк вскочил на ноги и оглянулся: рядом на соломе осталась вмятина от длинного тела Безручко, а самого его не было.
Кондратюк бросился на приглушенный стон, уже вполне ясно понимая, что стряслось за недолгие минуты его блаженного сна. Часовой лежал у самого проема, накрытый дверью, которую Безручко, наверное, удалось выломать. Часовой был жив, но из раны, красневшей на виске, струилась кровь. Рядом лежал вербовый кол, прежде подпиравший дверь. Винтовка лежала тоже. Увидев ее, Кондратюк невольно вспомнил о Безручко, схватил и отбежал к дальнему углу сарая, за которым видно было клочок пустынной степи и лес вдали. Солнце уже поднялось довольно высоко, и, вглядевшись в утреннее марево, он увидел Безручко, вот-вот готового скрыться за деревьями. Кондратюк дважды выстрелил, и ему показалось, что беглец на миг остановился и пошатнулся. Больше он не стрелял. Быстро вернулся к раненому часовому, все еще держа винтовку в правой руке, левой сбросил дверь, придавившую его, потом заскочил в сарай и схватил кувшин с водой. Снова выбежал, положил оружие рядом с раненым и попробовал его поднять. Часовой открыл глаза.