Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Я? — улыбаюсь, встаю, отвешиваю поклон, снова сажусь. — Пример?» Это я уже сейчас говорю и улыбаюсь, сейчас, после чьих-то похвальных слов; можно выпить: умно сказано (аплодисменты), а если бы глупо — все равно аплодисменты и все равно можно выпить; им можно, не мне — я только пригублю и тотчас поставлю рюмку обратно, не хочу я пить, ничуть; и все равно они бы улыбалась, люди нынче вежливые; слова просит наш дорогой гость, правда, ввиду неотложных дел чуть припозднившийся, но готовый немедленно искупить свою вину, наш долгожданный товарищ, коллега и соратник…

Даубарас? — я весь подбираюсь; сам товарищ Даубарас, ишь ты, коллега и соратник; бросил все: дела (государственные, само собой), кабинет, встречу с зарубежными гостями (эти к нему каждый день, он и по-английски говорит, научился); и, разумеется, не один, а с нею, чрезвычайно медленно и величаво — как и подобает Даубарене — проследовавшей до самого поворота стола, будто ничуть не тронутой годами, девически статной, все с тем же горделиво задранным подбородком, задрапированной в парчу, качающей серьгами, закованной в золотые браслеты своей женой — Сонатой; чего стоило одно только декольте в парчовом обрамлении! И взгляд — ни злой, ни добрый, точно выверенный, милостиво брошенный залу: извольте! Смотрите, я пришла, я вздумала явиться, казалось, говорил этот самоуверенный взгляд зеленоватых глаз; будьте любезны, подвиньтесь! Дальше, дальше, все до одного и все до одной (особенно все до одной), ибо с этой минуты в центре внимания буду я, Даубарене, я, Соната Даубарене, женщина-врач с пленительной внешностью и прекрасными манерами, первая леди всех банкетов и юбилеев; кто-нибудь не согласен с этим? А, разумеется, Шалнене, она даже поморщилась, едва завидев Сонату, едва заслышав перестук ее бальных туфель на лестнице, этой пропитанной парижскими духами владычицы собственного салона. Не только ради красивых глаз хозяйки дома валят они туда — все эти актеришки, молодые художники, писаки, как правило, неудачники или совсем желторотые; и, безусловно, не затем, чтобы услышать премудрое слово хозяина (что умного может сказать он!), и не затем, чтобы, осторожнейше взяв за кончики пальцев, приложиться к нежной, как лепесток, благородно-розовой, душистой и без всяких Coty ладони доктора Сонаты Даубарене… именно ладони. И обожающие взгляды, и благоговейные поцелуи в ладонь, и сознание, что твой муж, твой Даубарас, по-прежнему прочно держится в седле и готов на все, только бы тебе еще лучше, еще приятнее жилось на белом свете, только бы ты никогда ни о чем не жалела… О чем, дорогой Глуоснис? Хотя бы о том, что сделала выбор, отдав предпочтение не кому-нибудь (не тебе, Глуоснис), а ему, Даубарасу, человеку, которому словно самой судьбой назначено быть всегда впереди, которому сама жизнь вручила нетленный скипетр власти, а тем самым ей, Даубарене, — некую привилегию, которая… Да, сумеем сохранить, воспользуемся — как и должно быть, и ты, Казис, можешь быть в этом абсолютно уверен… И спокоен за свою Сонату; ты, Казис Даубарас, всегда можешь быть за меня спокоен, ибо, если сравнить тебя, скажем, с Глуоснисом… с этим, правда, еще не утратившим романтичного запала (ах, первая любовь, ax-ax!), все еще мятущимся, хотя и заметно поседевшим (с этой, как бишь ее, Мартой, говорят, он не ахти…), на пути к сегодняшнему дню явно растерявшим немало (особенно — равновесия, считает Казис), но по-прежнему чего-то ищущим (любви? меня? опять? вздор!) смехотворным Глуоснисом… о котором сейчас Казис… опора ее жизни, несгибаемый, точно телохранитель, ее супруг, супруг доктора Сонаты Даубарене…

…и опять не так, Бриг, я опять говорю не то, потому что и сейчас играли — даже, может быть, то самое танго «Виолетта», которое я слушал в Кельне («Нам надо встретиться», — записка в редакции, первая записка после моего возвращения из той знойной страны и первая от Винги вообще; как-то до сих пор мы не прибегали к переписке) и которое сразу звучит у меня в ушах, стоит лишь подумать о том, что не состоялось, — о Кельне («Лучше всего было бы в Каунасе, на Девятом форте, … — го октября»), — старое танго «Виолетта», которое, кстати, бывало, танцевал с Сонатой, но со временем подзабыл; хотя было и другое: La Paloma (как изящно выгибала Соната свою лебединую шею, как очаровательно ставила свои точеные, словно самой матерью-природой созданные для того, чтобы выделить ритм танца, идеальной формы ноги), — и то, и другое, и еще какое-нибудь (La Comparsila; эх, Мета, Мета, Мета), по всегда танго; эта мелодия — дрожащего, как на ветру, готового сорваться, но все еще не упавшего, по-осеннему багряного кленового листа — провожает меня в старость. Ведь старость — не только годы, Бриг, и скорее всего вовсе не они, а душевное состояние, которое окрашивает все вокруг в один — чаще всего серый — цвет, это предел, за которым что угодно, даже самые прекрасные воспоминания, начинают двоиться и повторяться; не это ли происходит со мной сейчас, а, Бриг?

И конечно же с Мартой, и с моей женой Мартой, о которой, правду говоря, я тотчас же подумал (не такой уж я пропащий, Бриг), едва вышел из такси в то раннее утро в Вильнюсе (из Москвы не звонил, не хотел, чтобы знали о моем досрочном возвращении), — и с моей спутницей жизни Мартой, которая, как обычно в последнее время, в бессменном голубом тренировочном костюме опять лежала в своей комнате и даже не повернула головы к двери (ах, это тоже было у нас делом обыденным), когда возник я, улыбаясь, с перекинутым через руку плащом, с чемоданом в другой руке, а лишь отрешенным, столь хорошо знакомым мне движением руки поставила на тумбочку флакон с сиреневыми таблетками. «А, вернулся? — произнесла она усталым, надтреснутым голосом (этот ее голос я знал до малейших нюансов). — А я все глаз не сомкну…» — «Нет?..» — вырвалось у меня: конечно же об Эме; очевидно, я всегда, даже когда ни о чем не думал, размышлял о ней; Марта бессильно закрыла ладонями глаза. И то, что я не застал Эму дома (и на следующий день, и на третий, четвертый, потом она мелькнула на лестнице), вмиг состарило нас обоих — меня и Марту; я постелил себе внизу на диване. Потом закрылся в уборной и утопил там деревянного слоника, купленного в поездке, — подарок Эме, который я втайне считал символом нашего примирения, судя по всему не очень-то ей нужного, утопил в унитазе и слил воду…

А ладонь все равно зудела — моя правая ладонь, которая перед отъездом отвесила пощечину, пощечину ей, дочери (в тот миг, помню, до меня впервые дошло: какая она все же у нас большая), пусть даже нахалке и бесстыднице, метавшей в меня, точно острые ножи, свои жестокие слова, и все равно женщине, которая слабей меня и, по общим представлениям, бессильна против всякой грубости, — зудела, покалывала, отвратительно чесалась, точно разъеденная какой-то вонючей щелочью, и весь я чувствовал себя так, словно только что выкупался в нечистотах и от меня смердит или я оплеван, а то и сам себя оплевал, замарал своим дурацким поступком.

«Из-за нее, все из-за нее!.. — твердил я в утешение себе, слоняясь из угла в угол по просторному, недавно выкрашенному, но почему-то ничуть не привлекательному, утратившему весь прежний уют кабинету в редакции. — Из-за нее я становлюсь таким подлым… сам себе противен… Из-за дочери?.. Из-за нее, товарищ Даубарас… из-за этой самой «несуществующей проблемы» отцов и детей… И хотя, насколько помню, ты говорил, что в этом нет ничего страшного, что у детей это просто болезнь роста, я, грешным делом, задумываюсь… Хорошо, если так. А если не так, то, друг мой Глуоснис… к чему тогда твоя молодость… стремления… даже заблуждения?..»

Это было довольно глупо — возводить свои домашние дела до уровня каких-то обобщений, но что я мог с собой поделать? Ведь я, Бриг, всего-навсего человек, а у каждого человека, как мы знаем, своя нервная система, которая имеет свои особенности, свойственные лишь ему одному, конкретному, измочаленному своим личным опытом индивиду; которая подтачивается годами и жизнью, а вовсе не крепнет и не приобретает иммунитета; возможно, дряхлеют физические (или физиологические, бес их знает) «держатели» этих нервов, какие-то мельчайшие капилляры, отмирают после каждой нашей психической травмы какие-то атомы самодисциплины в нашем мозгу; или ты полагаешь иначе?

64
{"b":"848399","o":1}