— Видел.
— Радуйся, что не он тебя.
— И слышал!
— И что такою ты слышал?
— Все! Как стучался в окно, как звал…
— Только-то? Мало же ты видел, мало слышал… Ой, мало… Да можно скачать, ничего… Потому что если бы видел и слышал…
Она вдруг снова поймала его руку и прижала к своим глазам.
— Что ты! — испугался он. — Ты плачешь?
— Нет, нет!
— Оне!.. Ты дрожишь вся… И глаза у тебя…
Она выпустила его руку и закрыла лицо ладонями.
— Ай, не смотри, не смотри… Дура, дура я…
Плечи затряслись, заходили.
— Оне, перестань!.. — крикнул он. — Что с тобой, Оне? Что случилось? Неужели из-за меня?!
— Нет, нет, ничего… — Она медленно отвела волосы со лба. — Наверное, ничего… Смотри!
Он подался ближе и увидел на лбу у нее темное пятно, прежде спрятанное под волосами. Содрогнулся.
— Он?.. — хрипло спросил.
— Кто же еще… — Она поправила волосы, старательно скрыла ими синяк на лбу. — Муженек…
— Да за что?.. Если не из-за меня, то…
— За книжку… За крылья.
— Какие еще крылья?
— За белые сильные крылья… из-за которых я… совсем сдурела… За то место, которое ты отчеркнул карандашом… ну, в книге…
— В какой книге? Да что ты, Оне…
— Я ведь тоже училась в гимназии… не думай…
— Что за книга, Оне? Не пойму…
— Которую ты оставил… в телеге, в соломе. Я все читаю ее, читаю. А он говорит: это из-за книги я ему есть не принесла куда надо. Читаю, мол, а про дело забыла. И медикаменты не отнесла.
— Медикаменты?
— Конечно. Им ведь тоже нужно… там, в лесу… А мне обрыдло все это, понимаешь!.. Мне все это уже — во… — она провела ладонью по горлу. — Я жить хочу. Как человек. Как баба. А книга — красота. Письма такие душевные. Я и не думала, что можно такие письма писать. Выходит — можно… И когда прочитала то место, про крылья…
— Аа… — он опустил глаза. — Аа…
«Любовь — это сильные белые крылья…» — вспомнилось; он собирался показать это место Фульгентасу — в книге, которую читал совсем недавно… «Письма» Чюрлёниса… но Оне… Ей-то зачем? Зачем ей Чюрлёнис… здесь, в лесах, когда вечером, ложась спать, не знаешь, проснешься ли…
— А не за «вальтер» он тебя? — спросил он, вспомнив, что она будто бы «эту штучку выкинула». — Не за пистолет?
— «Вальтер»? — В ее глазах сверкнули колючие льдинки; ему показалось, она ожидала именно этого вопроса. — Ты-то… откуда об этом?..
— Вижу по глазам… По твоим глазам, голубка… И потом, такими «штучками» в наше время не кидаются…
— Почем ты знаешь, что я не отдала ему? — повторила она свой вопрос.
— Говорю тебе: вижу по глазам.
— Оставила тогда в телеге… недоглядела… а он… мой мальчонка…
— Какой мальчонка?
— Мой… какой!.. Ализас. Нашел и сцапал… Засунул куда-то и не говорит, хоть ты ему… А я, дурная башка, в тот раз… честное слово…
— Какой раз? Договаривай, Оне. Ничего не пойму.
— Как приехала… тебя когда привезла… И правда думала отдать Начасу… пистолет… Хотела сказать, что в лесу нашла… А надо было спрятать, себе оставить…
— Себе? На что тебе оружие?
— Защищаться, вот на что.
— От кого? Уж не от меня ли, Оне? От меня, большевика…
— Молчи… ты! — Она нахмурилась. — Ишь, выискался!.. Начас чуть не забил мальчишку… да тот ловкий… В окно…
Она осеклась, закусила губу, чтобы не расплакаться, а глаза глядели по-прежнему холодно, отчужденно.
«Что-то произошло этой ночью, чего я не разгадал, когда услышал угрюмую поступь тяжелых шагов по осеннему двору и увидел его, Райниса, — в мыслях своих и под окном дома, за дверью — тук тук тук; что-то, чего я не понял до конца, не сообразил, не хотел вникать — да, я не хотел! — ведь я думал только о себе, о себе на его месте, о мужских делах, так не похожих на разглагольствования Фульгентаса, о своей внезапно вспыхнувшей и заявившей права страсти и ничего не слышал, что творилось в их доме, не чуял, даже не угадал… Бился головой о стенку, а ничего,
А что бы ты сделал, если бы слышал? Если бы знал всю правду?
Что-нибудь!
Голыми руками? Вот этими тощими граблями? Одной правой?
Вот обнять ее… облапить своей единственной рученькой… Это ты сумел… Да прижать к молодецкой груди… Так что молчи уж…»
— В окно?.. — переспросил он хриплым голосом. — А этот… Райнис?.. Он что?..
— Ты же видел, — она поднесла руку ко лбу.
Вот она, правда, подкатила к горлу, вся правда, и другой не ищи. Виноват один ты. Кругом виноват. Если бы по ты… никакой этой книжки, никакого «вальтера»… никаких побоев… Впрочем, побои, видно, достаются ей и так… Этот лесной садист Райнис… налакавшись самогонки… свекловухи или сивухи… А вдруг они всегда так — точно собака с кошкой… волк с косулей… загнанной в загородку, мечущейся в клетке… Хочешь — грызи, хочешь — приласкай…
«Как и ты, Оне, меня… как ты меня…» — пришло в голову, и так не ко времени, что он даже покраснел от этого неуместного сравнения, непроизвольно мелькнувшего в его сознании, и почувствовал, как жарко стало в груди — вдруг, резко вспыхнуло в этой издерганной болью груди; и жар, и ненависть, угрюмая, удушливая ненависть, но не к тому, увешанному оружием бандиту, топающему по двору, не к Райнису с его грушевидной головой в картузе, который сперва мимоходом обмочил его дверь, затем… когда ему открыли… К себе, к себе самому — каунасскому шалопаю, не то студенту, не то корреспонденту (ой, держите, — «писателю»!), любителю сильных ощущений («Вот отгрохаю книжечку про бандитов — закачаетесь!»), бросившемуся когда-то к Гаучасу — соседу и фронтовому другу Матасу Гаучасу, своему «солдату», что ушел с фабрики в отряд народной защиты, но уже отвоевался и лечился в городе после тяжелого ранения, и потому никакого Гаучаса не встретившему, а просто застрявшему в провинциальной редакции и окопавшемуся в жилище этакого мыслителя бухгалтера Фульгентаса; ненависть к себе самому, обожавшему судить других, но почему-то на редкость медлительному, когда приходилось действовать самому (взять хотя бы вчерашний случай, когда притащился этот чертов бандюга); этой ночи он никогда себе не простит! Струсил, ясное дело, — как еще можно назвать его бесцельное торчание под узкой щелью в этом ящике, бессмысленное созерцание клочка неба с щепоткой звезд, соседство с черной лесной ночью, в которой творились такие события, когда рядом, в нескольких шагах от него, бандит (хоть и муж ей, а все равно бандит) избивал женщину, которая для него, Ауримаса, столько сделала, можно сказать — вырвала из когтей смерти, спасла, выхаживала, не боясь разоблачения, мыла, кормила, пичкала лекарствами, выносила горшки, оберегала от опасностей, дрожа и за своих (кто — бандиты ей свои?!), и за чужих (ну, за этого Шачкуса, разумеется, ей чужого, за эту училку, то есть Купстайте), и которую этот подлый бандит, ввалившись среди ночи… А ты-то, дурак, думал… воображал… сочинял…
Впрочем… Что ты можешь знать, Ауримас? Как было на самом деле? Что и как? Вот именно — как…
— Хватит! — в отчаянии выкрикнул он, резко вскидывая здоровую руку; потом обнял Оне за плечи и с жадностью заглянул в лицо, которое сейчас было как никогда близко; она вздрогнула, чуть поежилась, но не отодвинулась. — По-моему, хватит!.. С нас обоих! Давай убежим отсюда! Хватит!
«Кому он уже кричал такое? — мелькнуло в голове. — И когда?»
Не все ли равно! Теперь важно лишь это ее лицо… эти печальные глаза, обведенные темными кругами, и эта шишка под прядью темных волос, лишь эти дрожащие, будто испуганные, будто готовые что-то произнести, по-деревенски большие губы и лишь этот, словно идущий из-под земли шелестящий голос:
— А куда? Куда, Ауримас? Куда?
Ауримас. Она сказала: Ауримас. Не парень, не малый, а просто Ауримас. И каким невероятно знакомым, где-то слышанным голосом…
— В волость. В уезд… Куда угодно.
«Куда угодно, куда угодно! — колотилось в висках. — Важно бежать отсюда. Из этой клетки. Из неволи. И как можно скорей! Как можно скорей!»