— Черкассы… Правда, Черкассы! — весело восклицает она, зардевшись, как девочка, и впивается глазами в коротенькую заметку. — Кажется, я там каждого человека знаю.
— Мы первые цеха строили.
— Мы… Черкассы!..
Полина вдруг оказывается далеко-далеко, наверное в Черкассах, в городе, где она сделала первый шажок и где взяла в руки кельму; в городе, который не баловал ее и с юных лет научил дорожить хлебом. В ее городе, в ее детдоме, вырастившем Полину, дитя войны…
— А то развернешь газету или услышишь где-нибудь — Березовск, Новосибирск… и сразу — выше голову, там работали! Мы столько можем рассказать о далеких городах и людях. И не только рассказать. Когда иду по колхозной улице, тут, в Букне, и мимо едут машины, ты знаешь, что мне в голову приходит? Ведь это наш пот, рабочий! И что-то вскипает в груди, — кажется, проголосуешь на дороге и на первой же машине помчишься туда, где огромные заводы, где самые большие в мире мосты, самые мощные ГЭС. Там я ни разу не чувствовал себя маленьким, мелким, ненужным. Разве это плохо, Полина? — Стяпонас берет женины руки, сжимает их и с каким-то удивлением смотрит в ее посеревшие глаза. Так много наговорил ей, как никогда еще.
Полина медленно, нехотя возвращается из этого длинного и короткого путешествия.
— Это неплохо, Полина, что мы много где побывали.
— Плохо.
— Почему? — Стяпонас хочет знать, ведь такой ответ Полины — это еще не ответ. — Почему, а?
— Ты то же самое говоришь, что и каждый раз перед переездом.
— Полина…
— У меня нет родного дома, Степан, я не знаю, где он стоял!.. Хотела хоть твоим обзавестись! Ехала сюда как на родину. Это же т в о й дом.
— Полина… — Стяпонас виновато и жалобно смотрит на жену. — Мы же нигде не чувствовали себя чужими, Полина…
— И родителей хотела иметь. Твоих родителей! Эх, если нет у тебя настоящего… Степан, ты мой Степан…
Голос Полины дрожит. Она отворачивается, хочет включить утюг, тычет вилкой, все не попадает в розетку.
Ей нелегко, думает Стяпонас, но разве мне легко? «Чего мечешься по белу свету, чего тебе на месте не сидится?» — не раз спрашивала Полина. Что он мог ответить? С приятелями пьет пиво, чувствует, как потрескивает в груди костер, может, еще жарче разгорается от этого пива, — но он не умеет иначе, не может; вот тогда Стяпонас и затягивает свою песню — уже не о деревне, конечно: «Юг, запад, север и восток — везде хозяин я…» «Бродяга! Вечный бродяга!» — бывает, сердится Полина. В Черкассах она работала в бригаде штукатуров, и Стяпонас, обмолвившись о женитьбе, тут же добавил: «Но я не такой, как все, Полина». — «А какой ты?» — «Да не такой, чувствую…» — «Ты — мой настоящий». — «Не то, Полина… Я какой-то…» — «Ты самый красивый». — «Нет, мне кажется, посиди я дольше на одном месте, тут же заведу корову да огород. Ведь в моих жилах мужицкая кровь. А я не хочу, чтоб у меня руки были связаны! Меня все тянет… то туда, то сюда…» — «И я такая, Степан! — наконец поняла Полина, или ей показалось, что поняла. — Меня тоже тянет куда-то. Так бы и побежала, хоть и против ветра…» Они расписались, а через год прочитали объявление, приклеенное на дощатом заборе: «Набор рабочих на новосибирские…» «Поехали, Полина?» — «Поехали, Степан».
Когда родился ребенок, Полина сказала: хорошо бы квартиру дали: обзавелись бы мебелью, вечером смотрели телевизор; иная жизнь бы началась. Она все чаще заговаривала о гнездышке — самое время где-нибудь обосноваться навсегда, а лучше всего, конечно, вернуться на Украину, к широкому Днепру, в Черкассы. Стяпонас неопределенно обещал, распевая эту свою песню: «Везде хозяин я…», и тоскливо прислушивался к грохоту пролетавших мимо поездов. Полина часто расспрашивала Стяпонаса о его родине. А когда приходило письмо от Шаруне, просила Стяпонаса пересказывать его в мельчайших подробностях. Полина внимала красивым словам о лесе и озере, о ручных лосях и косулях, о погожих днях и щебете птиц в саду, о родителях и брате Вацисе, которые тоскуют по нему и мечтают поскорей его увидеть. В письмах были запах родины, неизведанное тепло, полнота жизни, и Стяпонас невольно задумывался о родине — не о той, старой, которую покинул, а о новой, которую так чудесно расписывала Шаруне. И Полина твердила: «Как хорошо, что у себя есть отчий дом, родители». Она же первая произнесла вслух: «Степан, давай поедем т у д а». Конечно, сейчас она не способна во всем разобраться, а Стяпонас не умеет или даже н е м о ж е т ей объяснить — ведь больно и противно сдирать белоснежную повязку с ноющей раны.
— Не нагревается, — говорит Полина. — Что же ты стоишь, Степан? Свой чемодан и то уложить не можешь. Горе мне с тобой, ты у меня вроде горба на спине.
— Не заводись… — просит Стяпонас.
— Утюг бы починил.
Нужны плоскогубцы. Вацис-то знает, где они, может, даже сам взял. Сейчас на крыше стучит, будто дятел. Хорошо бы обойтись без них, но пальцами гайку не открутишь.
Солнце бьет прямо в глаза. Стяпонас прикрывает их рукой.
— Вацис, где плоскогубцы?
Вацис лежит животом на лестнице, словно расположился загорать. Почему ковбойки не снимет, почему потеет в ней?
— Плоскогубцы где, спрашиваю?
— А тебе зачем?
— Надо.
— И мне надо. Не видишь, что ли?
— Я мигом…
Плоскогубцы скользят по крыше, со звоном падают к ногам Стяпонаса.
Даже не покосился на меня, думает Стяпонас. Что за человек?.. С одним встретился, выпил три бутылки пива — и уже знаешь его насквозь, раскусил. С другим день, второй нужен, пока увидишь, что за птица. Разных людей навидался Стяпонас; спал с ними под одной крышей, без крыши тоже — в степи, в грузовике под дождем, работал с ними, ел, пил и песни пел, и ни с кем не было так трудно найти общий язык, как с Вацисом. Может, потому, что брат? Странное дело… с братом и не о чем говорить. Одного колоса зерна, на одной земле взошли и выросли. Когда Стяпонас уходил в армию, Вацису шел четырнадцатый, он разводил кроликов, потом продавал и хвастался, что у него уже шестьдесят семь рублей. Свою копейку, бывало, не выбросит ни на конфеты, ни на мороженое, — выклянчивал у других детей попробовать, а за это пацаны выкидывали с ним всякие шутки; то нагрузят его сумками, и он тащит на четвереньках через всю деревню, то ездят на нем верхом — и Вацису никогда не бывало стыдно. Как-то Стяпонас увидел, что мальчишки, обступив Вациса, уговаривали: «Положи в рот лягушку, десять копеек дадим». Вацис морщился. «Пятнадцать дам!» — закричал какой-то сморчок. «Давай уж, только маленькую», — наконец согласился Вацис. «Нет, сам, сам, поймай!..» Дети прыгали от радости, а Вацис ползал по канаве в поисках лягушки. Стяпонас схватил его за вихры и поколотил. Но Вацис не понял: почему его, а не мальчишек?
— Так долго копаешься? — нетерпеливо спрашивает Полина.
На столе расстелена простыня, разложено исподнее Стяпонаса. Куча детских вещичек, женино белье.
— Могла раньше собраться, — ворчит Стяпонас, но этим только подливает масла в огонь.
— Я-то могла? Могла, конечно! Все думала, хоть раз в жизни образумишься, хоть на старости лет человеком станешь… Как все люди.
Стяпонас мучительно супит брови и уже который раз сегодня просит:
— Не заводись, Полина.
— Сорока лет дождался, виски седые, а все не остепенился!
— Не заводись, я тоже не железобетонный столб.
— Позавчера хотела тебе сказать, вчера. Но как тут скажешь.
— Не заводись…
— Не заводись, не заводись!
— Не заводись, Полина!..
Полина закусывает губу, плечи дрожат, но она только вздыхает; берет утюг, плюет на него и яростно трет белье Стяпонаса, всем телом налегает.
На полу чемодан со вмятым углом — ухмыляется веселый друг, верный спутник…
— Уже? — спрашивает с порога Вацис. Он окидывает взглядом комнату, задержав глаза поочередно на чемодане, на белье, что гладит Полина, на стоптанных сапогах, на черной телогрейке.
— На.
Стяпонасу хочется, чтоб брат поскорей забрал свои плоскогубцы и ушел, но Вацис не спешит, взяв обеими руками за рукояти, мерно пощелкивает плоскогубцами и с нескрываемым презрением снова окидывает взглядом вещь за вещью.