— Нету такого закона… — теряется Андрюс и смотрит на всех в избе, выпучив глаза: неужели могут вот этак?
— Вот тебе и закон! — ухмыляется Кряуна. — Сам голову в петлю сунешь. Да еще успеешь перед этим последние штаны властям отдать.
Воцаряется тишина. Лица у всех — чернее тучи. Одна Анеле не унывает — стреляет глазами в Андрюса и явно что-то прикидывает.
Трещат дрова в плите, клокочут на огне чугуны. Что-то пригорело. Этот запах приводит в чувство Кряунене, она бежит к плите и принимается отчаянно мешать черпаком.
— Ну и как жить будем-то? — Скауджювене стоит посреди избы, обхватив руками свой здоровенный живот.
— Завтра видно будет, — тихо отвечает Кряуна.
— А что я своему муженьку скажу?
— Так и скажи, Скауджювене: завтра!
Соседка медлит, ждет чего-то, потом всплескивает руками:
— Что ж, и на том спасибо. Засиделась у вас, побегу.
— И я, может… Вместе, — приподнимается Андрюс, но Кряуна придерживает его за полу, а Скауджювене, с опаской покосившись на винтовку, отмахивается:
— Упаси господь, Андрюс. Я сама, сама побегу, а ты еще посиди… Тебе спешить некуда…
Андрюсу правда спешить некуда. Приподнимает стопку, не спеша жует мясо и огурцы. Раскраснелся, на лбу испарина. Кряуна который раз предлагает ему снять полушубок, а Андрюс который раз отвечает: «Да я ухожу…» И все сидит, как будто присох к лавке, — вторую бутылку починает. Кряунене давно храпит за перегородкой, Анеле, подсев к Андрюсу, кончиками пальцев то и дело притрагивается к его руке: «Ты пей… Вон тот кусочек, что попостней, поддень…»
— Знаешь что, Андрюс, зятек, — Кряуна едва ворочает языком. — Зятек, я тебе вот что скажу!.. Можешь верить, можешь нет, а я тебе скажу: будут колхозы! Все будет как в России. Мне еще в войну один русачок сказал: батюшка, говорит, не только у вас, на всем свете коммуны будут. Вот оно как получается, Андрюс, зятек. Но тебе все равно жить надо. А жить без жены нельзя!..
— Андрюс сам знает, чего ему надо, — говорит Анеле и, наполнив стаканчик, который только что осушил отец, напоминает: — Выпей, папа, Андрюс ждет.
— Твое здоровье, Андрюс, и дай ус!
Мужчины целуются. Кряуна, растрогавшись, смахивает слезу, смотрит на пустую стопку и жалуется:
— Вот, дьяволы, мне никто не нальет!
Анеле наливает и, когда отец осушает стопку, говорит:
— Засиделись, уже и лампа гаснет…
— Я пошел…
— Иди, Андрюс… Такое время, а уже полночь…
— Анеле! — Кряуна надувает губы, вращает белками глаз. — Может, мы нищие, не можем человека принять? Отведи-ка его в чулан… Спокойной ночи, Андрюс, зятек.
Кряуна хочет встать, обнять Андрюса и еще раз чмокнуть в губы, но зад отяжелел, не оторвешь от лавки. Анеле крепкими руками хватает отца под мышки и ведет к кровати.
Верх окна забыли заслонить, и в чулан врывается лунный свет. Андрюс приваливается спиной к бревенчатой стене. Ноги отяжелели, голова на диво легка, и все вокруг вращается, а он сам летит куда-то, вот-вот провалится в черную яму.
— Разденься и ложись, — сдавленным голосом шепчет Анеле, и Андрюс послушно и неуклюже раздевается и забирается под одеяло, еще острее чувствуя, что падает — вот-вот упадет — в эту черную яму.
— Анеле… Ты слышишь, Анеле, ведь завтра…
Анеле садится на край кровати, пухлой рукой касается лба Андрюса, на котором холодная испарина.
— Завтра такой день… Анеле…
Андрюс летит, несется невесть куда… Вдруг, словно стараясь за что-то уцепиться, он хватает девушку, сжимает в объятиях и затаскивает в кровать. Он задыхается от мелкого, тихого ее хохотка, от мягких рук, от пухлой груди…
— Я сама, сама, вот шальной!.. — похохатывает Анеле.
Все забыть и упасть… падать без конца в черную яму. Ведь ничего больше нет… Ничего…
4
Андрюс сидит и почти не слышит речей. А мужчины из города все говорят да говорят, сменяя друг друга. У двери, опершись на винтовку, стоит Скринска. Не первый раз слышит он это, и слова усыпляют его, как дробный стук дождя по крыше. Однако, завидев Андрюса, спросил: «Вступаешь»? — «Не знаю», — ответил Андрюс. «Если ты не вступаешь, то кому вступать?» — «Почему мне?…» — «Ты — прямой, Андрюс, вот почему. У тебя горба нету. У кого горб, тому мудрено его сбросить». Сейчас Андрюс оглядывается через плечо на Скринску и свысока усмехается: «Ишь ты, земля горб. Может, для кого и горб, если земли не нюхал. Ну да, для Скрински земля — дерьмо. А вот когда я… когда мне… да откуда тебе понять, друг-приятель?! Для меня земля хлебом пахнет! Ты знаешь, каково голодному, когда хлеб дают? И только-только он ухватится обеими руками за хлеб, хочет голод утолить, как его бьют по рукам, отнимают каравай да еще говорят: «Не твой хлеб-то. Все будут есть, поделись». А вдруг тебе достанутся корки?! Нет, ни хрена ты не понимаешь, Скринска, ты слепой, тебя ослепила ненависть к бандитам».
— Вот бумага, вот ручка… Кто первый? — уже который раз хриплым басом спрашивает рыжий парень за столом.
Парень неуверен (или просто желает постращать собрание?!), и это не по душе Юргису Наравасу. Он поворачивается к парню спиной, удобней устраивается на стуле, облокачиваясь на край стола. Смотрит на односельчан. «Вместе ведь росли, гуляли на вечеринках, делились бедами и секретами. Знакомые лица! Но почему они отворачиваются, прячут глаза? Почему одногодки и мудрые дяди твоего детства отгородились от тебя стеной? Кто воздвиг эту стену — чья-то злобная рука или ты тоже вмуровал в нее кирпич?..»
— Почему молчите, товарищи? — Парень теряет терпение.
В классе школы накурено, хоть топор вешай. Люди съежились, ушли с головой в воротники полушубков и сермяг, словно ждут, что вот-вот им на головы рухнут тяжелые потолочные балки.
— Возможно, вам что-нибудь неясно? — снова спрашивает тот.
— Яснее некуда, — пыхтит в усы Скауджюс.
А Валюкене ерзает на лавке и потом кричит:
— Окно откройте, а то и задохнуться недолго, так навоняли!
— Прошу повежливее! — наставительно говорит парень.
У Андрюса кружится голова, лоб покрывает испарина, а мысли рвутся на куски, словно траченные молью нити, слова то всплывают, то снова куда-то деваются.
— Тебя, Андрюс, зовут. Тебя, Марчюлинас.
Андрюс поводит плечами, словно пытаясь сбросить с плеч невидимый груз, и не знает, как тут быть.
— Чего? — переспрашивает он.
— Встань! — ворчит кто-то рядом.
— Вот наш товарищ, который гнул спину на мироеда, которому советская власть дала землю. Это наш сельский активист! Так вот, товарищ, скажи бедняцкое слово своим односельчанам!..
Андрюс снова поводит плечами и окидывает взглядом море шапок, простоволосых, лохматых мужицких голов и клетчатых бабьих платочков.
— Да что тут говорить? Говорить тут нечего…
— Что ты лично думаешь о сельхозартели?
Андрюс только теперь замечает, что все смотрят на него. Вся деревня уставилась на него. Чего они хотят? Одобряют? Осуждают? Ждут? До поры до времени — ждут. «Тебе еще туда-сюда…» — сказал вчера Кряуна. Не свою — всей деревни мысль высказал. Тебе еще туда-сюда… А как же, они хозяева, откуда им знать, какой ценой Андрюс купил эту землю!
— Подойди-ка поближе. Ну выходи, выходи, товарищ!
Андрюс продирается сквозь толпу.
Люди за столом оживляются, Юргис Наравас подбадривающе улыбается ему усталыми глазами.
Андрюс берет ручку, макает в пузырек с чернилами. На лист капает черная клякса. Словно смахивая хлебную крошку, он размазывает ее ладонью и, смутившись, краснеет.
Глаза соседей буравят его почище сверла, и Андрюс чувствует боль во всем теле. Да-да, нешто свое отдает? Чужое! Чужое имущество запродает, чтоб у него руки отсохли. Ему ли понять, что он хоронит всю деревню, обычаи и веру? Ему ли понять, что такое посеять зерно и ждать, когда заколосятся хлеба, и почувствовать вкус первого куска свежего хлеба — он как плоть господня… Все это — твое. Твое, человек! Ты посеял, ты сжал, ты и ешь вместе с твоими детьми. А вот поставишь подпись, и всему этому конец. Сам все закопаешь в глубокую яму. А что останется? Ради чего жить?