— Молятся, сволочи… А если б так пройтись из автомата по этому осиному гнезду?.. — Панцирь мрачно хохочет.
Сокол молчит. Он не себя пожалел. «Хуже всего погибнуть, не зная, дал ли хоть что-нибудь людям. Пока работал учителем, все было ясно. А теперь?.. Когда же ты снова войдешь в класс и скажешь: «Доброе утро, ученики»?»
У угла избенки он снова прислушивается. Внутри темно, огня нет. Хоть бы кто шелохнулся! Словно там ни души.
— Ты постой, я на минутку, — шепчет Сокол.
Подходит к двери, дергает за ручку и отступает в сторону. Кажется, проходит целая вечность, пока раздаются шаги, звякает крюк и скрипит дверь.
— Где ты так долго?..
Сокол делает шаг вперед, берется рукой за край двери, и Тересе, прислонясь спиной к косяку, еле слышно выдыхает:
— Господи…
Она ждала Андрюса. Она думала, это Андрюс… потому так широко распахнула дверь…
— Это я, Тересе. Не бойся.
Он слышит, как девушка ловит ртом воздух, словно захлебнувшись.
— Ты одна, Тересе?
— Од… одна.
Сокол перешагивает через порог и стоит у двери, глядя на Тересе, которая маячит в темноте. Она ждала Андрюса…
— А мать где?
— У Валюкене. Молится.
— И Андрюс там? — усмехается Сокол.
— Нет, он…
— Обещал прийти?
— Не знаю, ничего не говорил.
Андрюс сию же минуту может появиться. На дворе Панцирь… Прямо ему в лапы. А если Андрюс заметит Панциря и сбежит?.. И донесет?.. «Какого черта ты сюда пришел?»
— Вы присядьте, учитель.
Голос Тересе ровно такой же, как в те дни, когда он приходил навестить свою ученицу. Присядьте… «Почему она меня так называет — учителем? Я давно ей не учитель… Я вообще не учитель, и она это знает…»
Он кладет автомат на стол, нашаривает стул. Тересе садится на кровать. Шуршит сенник, скрипят доски.
Глаза привыкают к темноте, и он начинает различать предметы. У стены — лавка… плита… широкая кровать…
— Что нового?
Тересе молчит, потом вздыхает.
— Учитель…
Сокол понимает: Тересе хочет о чем-то спросить, но не смеет. Может, лучше будет, если она не спросит…
— Вы всегда мне говорили, учитель…
— Ты была любознательная девочка. Говори, Тересе.
— Ведь это не вы… Это не вы застрелили Аксомайтиса?.. Правда?
Сокол засовывает палец за воротник, ему душно. А если б она спросила днем, глядя прямо в глаза?..
— Нет, это не я. И не мои люди. Поверь, Тересе, невинных мы не трогаем.
— Так кто же мог?..
«Вот святая простота, господи… Не могу же я разрушить то, во что она так верит».
— Не знаю, Тересе. Может, даже… сами истребители… или русские, чтоб потом вину на нас свалить… Чтоб разрушить доверие людей к нам. Мало ли что могут сделать такие? Кресты сбивают, костелы закрывают… Что значит для таких пустить пулю…
Он замолкает и ждет, что ответит Тересе. Поверила или нет? Она бы должна ему поверить.
В щели между бревнами робко трещит сверчок, в ольшанике ухает сова. Где-то далеко-далеко хлопает одиночный выстрел. «Нет, Ясень еще не успел. Но почему ты послал туда Ясеня? Надо было Панциря, а Ясеня с собой взять. Думаешь, твои люди послушаются Ясеня и не будут пытать новосела? Ах ты, милосердный самаритянин… Твой Ясень сегодня — тоже не прежний Алексюкас…»
— Я часто о вас думаю, — говорит Тересе. — Вспоминаю школу. Вы так красиво рассказывали… А теперь вас каждый день могут убить…
Сокол снисходительно улыбается.
— Конечно, могут.
— О господи…
— Но тебе-то что? У тебя есть Андрюс.
— Не говорите так…
Сокол встает, останавливается у окна. Настораживает уши, слышит шаги. Если теперь сунется Андрюс… Нет уж, сегодня ему лучше тут не появляться… По двору дуднят тяжелые шаги.
— Это Панцирь, — говорит Сокол: не надо, чтобы Тересе зря пугалась, пусть знает.
— Вы не одни?
— Нет.
Он поворачивается к Тересе, проходит по избе, опирается на изголовье кровати. Волосы Тересе — у самого его лица. Он чувствует кожей тепло ее тела, слышит запах пота, пальцы прикасаются к плечу девушки.
— Я знаю, ты бы меня пожалела, — возобновляет он разговор. — Ты была добрая девочка. Ты и теперь такая, Тересе.
Плечо под его рукой вздрагивает, и Сокол, чего-то испугавшись, отходит к столу, в изнеможении опускается на стул.
— Так все сложилось, Тересе. Многого я ждал от жизни, но жизнь потребовала такую цену, что мне, пожалуй, не осилить. Но помни, Тересе, я все делаю для Литвы. Если и ошибаюсь, то только ради этого зеленого клочка земли.
— Вы мне скажите: будет иначе или так и останется?
Сокол не ожидал такого прямого вопроса. Кому-нибудь другому он, без сомнения, ответил бы: «Конечно, будет иначе!» Но Тересе… Он долго молчит.
— Учитель…
— Не знаю, Тересе.
— Вы — учитель и не знаете?!
Слова Тересе, простодушные и прямые, звучат как обвинение, и в избе воцаряется гнетущая тишина.
За окном слышатся неспокойные шаги, то приближаясь, то удаляясь снова. Потом скрипит дверь сеней, пальцы в потемках нашаривают щеколду.
— Сокол, водички, — глухой голос Панциря. — Пить охота, помираю.
Свет карманного фонарика разрезает темноту, падает на Тересе.
— О, вы тут вдвоем, — язвительно говорит Панцирь. — Извиняюсь, что не постучался!
Сокол нервно встает, отодвигает стул.
— Вода у двери.
Панцирь, посветив фонариком, гремит ведром, долго пьет, громко сосет сквозь зубы, потом снова, будто невзначай, освещает Тересе.
— Где я тебя видел, а?
— Может, у Маркаускаса, прошлой осенью.
— А-а, может…
— Пойдем, Панцирь! — Сокол набрасывает на плечо автомат.
— И присесть…
— О нас даже маме не говори, Тересе. Так будет лучше. Спокойной ночи.
Сокол сам не понимает, куда он спешит. И зачем спешит: Блуждать ночью без цели или торчать в бункере? Ночь что мачеха: укрыть-то укроет своим черным платком, но не согреет; ты одинок, хоть вой на луну.
Лениво тявкают псы, от хутора Валюкене долетают невнятные слова молитвы.
— Командир… Сокол…
Сокол останавливается, поворачивается к Панцирю.
— В деревне тихо, может, жратвы поискать?
— Только и знаешь: пить да есть.
— Святым духом сыт не будешь.
— Иди…
Оставшись в одиночестве, Сокол переводит дух, словно с плеч свалилась тяжесть.
Панцирь, пригнувшись, делает крюк и возвращается на тропу. Идет к изгибу Эглине, залезает за куст ольшаника и напряженно дышит. Но почему он теперь беспокоится? Наверное, голодный волк, притаившись перед прыжком, тоже дрожит, не заботясь о том, что будет дальше. А что может быть? Есть только этот день, это мгновенье. Завтрашнего дня нет. Не будет его и быть не может — Панцирю это доподлинно известно, и он не собирается ни исповедоваться, ни каяться…
Каких-нибудь полчаса он сидит в кустах, потом вылезает и осторожно оглядывается.
В избенке тихо, и Панцирь дрожащими пальцами стучится в дверь. Ему кажется, его сердце колотится еще громче. Он вытирает холодный пот со лба и снова бьет костяшками пальцев.
— Кто там? — шепот за дверью.
— Сокол, — отвечает Панцирь.
5
Андрюс возвращается через сад, выведя коров на клеверище. Остро пахнет росистыми яблоками. Старые раскидистые деревья присели под тяжестью плодов, сгорбились, на земле валяются ветки. Не выдержали тяжести без подпорок и обломились, а то сорвал ветер или прохожий. Когда-то Маркаускас ухаживал за каждым деревом, собаку привязывал в саду, собирал падалицы: мелкие, с гнильцой — свиньям, которые побольше — на сушку, а самые красивые — на продажу. Ничто у него не пропадало зря. Вот был жук! Взять хотя бы пчел. Сколько выгоды имел. Выдастся погожий воскресный денек, гляди, он уже возле ульев с дымком. В одной рубашке, чуть ли не босиком. И хоть бы одна гадина его ужалила! А когда Андрюс нынче решил взять меду, его так изжалили эти «кулацкие насекомые», что неделю ходил с опухшей харей, на человека стал не похож. Пес его знает, никак день попался перед дождем. Но к пчелам больше подходить не стал. Чтоб их холера! Сдались они ему! Захочет меду, на базаре купит — денег прорва.