Она лежала, уткнувшись в подушку, и плакала. Временами ей казалось: это был сон, но смрад, заполнивший избу, возвращал ее к действительности, и она снова то рыдала, то всхлипывала, гнушаясь собой. Когда вернулась мать, Тересе хотела броситься к ней, все рассказать, но тело было свинцовое, она не могла тронуться с места.
— Ишь развалилась на постели! — заворчала мать, как только зажгла лампу. — Тересе, ты слышишь? — накинулась она на дочку. — Да ведь ты, корова, простыню как замарала! О, господи наш… Только что свежую постелила, а она дегтем, что ли, изножье изгваздала…
Тересе впилась зубами в наволочку, чтоб не закричать, и лежала ни жива ни мертва. Мать ворчала, сердилась, выговаривала Тересе: не пошла молиться, мол, сам черт ее обуял!
…Не черт ее обуял, нет. Просто она уже не прежняя… она другая, не та, что была раньше… давным-давно, и боится теперь поднять голову: Андрюс увидит и все поймет.
— Чего молчишь, Тересе?
— Лучше подождем, Андрюс.
— Нет?!
— Лучше…
— Сбеситься можно!
— Подождем, а? Столько ждали, поживем еще так. Будто нам не хорошо?..
Тяжелая рука соскользнула с ее плеч. Словно камень свалился. Но Тересе легче не стало. Только тяжелее. Еще тяжелее, если можно.
Андрюс сидит на лавке, уперся локтями в колени, потирает кулаками лоб. Слышно, как он дышит, словно смертельно уставший человек.
— Знаю! — вдруг выпаливает он. Говорит громко, даже кричит. — Знаю, почему не хочешь! Думаешь, не знаю? Не такой уж дурак. Вот почему! — орет Андрюс и тычет пальцем в винтовку. — Вот! Думаешь, ухлопают меня, а ты останешься… Ждешь, пока… Чего ждешь?
У Андрюса глаза лезут на лоб, Тересе еще не видела, чтоб он таким зверем смотрел. Но Андрюс снова опускает голову, снова трет виски кулаками.
— Нет уж! — трясет он головой. — Не возьмет меня холера. Не возьмет! Слышишь, Тересе, не возьмет!
Тересе не отходит от плиты. Обожгла руку, но боли не чувствует.
— Такая усадьба, столько земли, Тересе. Всего — завались. А сколько уходит на ветер. Недоделано, недосмотрено. Да и ты как чужими руками. Я не говорю, Тересе, что не работаешь. Ты работаешь, да еще как… Но ежели вместе, разом… Сама пойми, Тересе, ух как заживем!..
Андрюс говорит о хозяйстве и работе, говорит о жизни, о будущем. Тересе видит эту жизнь. Как на ладони видит она и Андрюса и себя.
— Удавлюсь я, вот что! — вскрикивает он.
Потом подбегает к Тересе, хватает ее за плечи и так стискивает жилистыми ручищами, что у нее в глазах темнеет.
— Не уходи, Тересе! Оставайся и будь тут. Живи!
Андрюс хрипит, целует девушку куда-то в затылок, и тут его охватывает стыд. Не размазня ведь, силы — хоть бревна швыряй, и за словом в карман не полезет — рубит что топором, а тут — стыд и срам! — вот-вот на колени бухнется перед девкой. Но что ему делать, как объяснить, чтоб Тересе поняла — тяжело ему без нее; ему мало видеть ее изо дня в день, он хочет ее иметь каждую ночь! Ведь с косовицы, когда на лугу, под вербой… ни разу больше… Все выскальзывает из рук, убегает…
Сумерки тяжелы, прилипчивы, и Андрюсу кажется, что они засасывают его, как вязкая глина, ног не вытянуть, и весь он погружается в это болото.
— Останься, Тересе.
— Что мама скажет?
Как маленькая. А может, это все отговорки? После того, как увезли Маркаускасов, ведь ни разу здесь не ночевала. И в ливень, и в пургу убегала к себе. Если б другая так… вот, скажем, Анеле… Анеле-то его ждет… Наверняка ждет, и Андрюс может показать… Он даже может сказать Тересе — раз ты так, то я знаю дорожку к такой, которая не прогонит… Мало мне тех крох любви, которые я краду, словно вор, — то в половне, то в вишеннике, то у ржаного поля.
— Хорошо, — кивает головой Тересе. Она снова ворошит угли. — Хорошо, Андрюс.
— Ты остаешься?
— Остаюсь.
Андрюс садится, вцепившись руками в столешницу, и смотрит перед собою, не зная, что же теперь делать. Потом вспоминает, что за шкафчик он когда-то засунул бутылку. Достает, ставит на стол, потирает ладони.
— Тересюке, давай закуску! И садись. Вот тут!
Андрюс наливает себе стаканчик, опрокидывает, не моргнув глазом, потом наливает Тересе.
Тересе отпивает и вся передергивается от отвращения. В горле стоит комок — ни выплюнуть, ни проглотить. И хлеб какой-то вязкий — жуешь, жуешь, как резину.
— Такую свадьбу закатим, Тересюке, что вся деревня вповалку будет лежать. А что нам? Будто чего недостает? Полная чаша! Хо-хо, пускай увидят, холеры, что батрак — это вам не батрак, а батрачка — не батрачка! И мы люди! Ничем не хуже. А то и лучше. Выпей, Тересюке, выпей, за это надо выпить…
Тересе отнекивается, отталкивает стаканчик, Андрюс сует его к губам, грозится влить силой. Но от запаха самогона ее тошнит. Да еще картошка в чугунке закипела, капли падают на раскаленную плиту, просто дышать нечем. А вдруг это?.. Который день она не поймет никак, что с ней творится. От всего дурно, тошнит… Господи, а если?.. Тересе цепенеет, ее руки свисают, колени дрожат.
— Отвезу завтра Кряуне два мешка ржи, водки нагонит. Скажешь, плоха эта? Что огонь. И муки надо хорошей намолоть. Поросенок откормлен, можно забить… Хо-хо, Тересюке, валяй до дна, потом мой черед.
Андрюс обнимает одной рукой Тересе, просит выпить… Но у нее перед глазами непроглядная темнота; Тересе трясется от страха.
— Погоди… пусти…
Отталкивает Андрюса, встает, пошатываясь, бредет у самой стены, потом хватает с крюка ватник и бросается к двери.
— Нет… Нет!
Андрюс видит, как по двору бежит Тересе и исчезает за воротами.
Сидит один. На столе — бутылка, в руке — стаканчик.
В плите гаснут угольки.
6
Нет, она не знала, что от мыслей тоже устают. Не знала, что бывают мысли тяжелей полных ведер, которые она таскает от колодца в избу, а из избы в хлев; тяжелей корзин с картошкой, которые выносит из погреба, ссыпает в котлы и отваривает для свиней.
Куда ни пойдет, за что ни возьмется, все себя спрашивает: «Что теперь будет-то? Кто посоветует, кто утешит, кто т а к у ю поймет?»
Бывает, успокоится и подумает просто, по-бабьи: «Выскочу побыстрей за Андрюса, и вся недолга! Буду жить, работать и ни о чем не думать. Выскочу, и комар носу не подточит!» Сживается с этой мыслью, свыкается — вот останется вечером с Андрюсом и сама заведет разговор о женитьбе. Он только обрадуется, давно ведь ждет этого слова. Но тут встает у нее перед глазами ночь, когда в избенку вошел Панцирь, и хоть удавись. «Сейчас уже не смеешь Андрюсу в глаза посмотреть, — говорит она себе, — а как потом, всю жизнь? Вечно будешь глаза прятать? Думаешь, привыкнешь? И забудешь! Нет-нет, лучше признайся Андрюсу. Сию минуту все ему скажи. Но поймет ли он? Сможешь ли так рассказать, чтоб он тебя понял? «Хоть слово пикнешь, — аминь!» — сказал Панцирь».
Чем больше думает, тем ей страшнее — кажется, вот-вот спятит. А может, уже?.. Вдруг все, что видит, не настоящее? Идет по избе, осторожно касается кончиками пальцев столешницы, запотевшего оконного стекла, зажмуривается, трясет головой, снова открывает глаза. Внимательно рассматривает свои руки, сгибает пальцы с заусеницами, подносит к глазам задубелые ладони. Острая боль в затылке, стук в висках — все это неспроста… И то, что видит наяву… Вот она идет по зеленому лугу. Луг большой, кругом зеленым-зелено. Обернулась — на нее несется бугай. Совсем уже рядом. Вот налитые кровью глаза, острые рога. Бросается от него, но ноги не повинуются. Бежит, торопится, и все на месте. Падает на зеленый луг. Бык нацеливается рогами. Больно так, что она кричит… Вздрогнув, оглядывается… Сидит на краю кровати и не спит. Глаз и то не закрывала. Снова смотрит на руки. Пальцы одеревенели. Не сгибаются! Пожалуй, не поднять ни ведра воды, ни корзину картошки. Сил нету. Но откуда у нее в руках пионы? Розовые махровые цветы пахнут крепко и приятно, аж голова идет кругом. На столе уже ждет белый повойник, девушки плетут рутовый венок и поют: «Прощай, моя матушка…» В дверях появляется Андрюс. Без пиджака, босиком, штаны закатаны. «Хочешь меня обжулить, да? — говорит он. — С таким приданым мне на шею, да?» Андрюс гогочет, а Тересе роняет пионы на пол, прячет лицо в ладони.