«Нет, нет, я ничего не хочу! Ничего!» — качает она головой и убегает из комнаты. Понимает, что без дела сидеть нельзя. «Иди, беги, работай! Но надолго ли забудешься? Да и можно ли забыть то, что близится с каждым днем, с каждым часом?»
И день, и другой, и третий старуха не спускает глаз с Тересе. Утром четвертого дня она застает дочь, когда ту тошнит, за избой, и, словно мешком по голове ударили, смотрит, моргает прищуренными глазами.
— О господи наш, Иисусе Христе, прости и помилуй, конец света!
Хватает Тересе за волосы, бьет кулаком по спине, а сама ловит ртом воздух — вот упадет замертво, сердце не выдержит такого позора!
— Заделал-таки жеребец этот!..
Лицо у Тересе серое, глаза бегают.
— Мама… нет, мама…
— Будет она тут мамкать! Когда разлеглась, небось маму не звала! О господи наш…
Вот-вот вцепится девке в волосы, повалит на траву и задаст встряску. Даже руки поднимает, пальцы растопыривает, но тут находит такая слабость, что она со стоном хватается за изгородь, а перед глазами — зеленый туман.
— Мама… я, наверно, съела чего. Может, от того мяса, ржавое было…
Так она и поверит!..
— Свадьба когда?
— Я ничего, мама…
— Когда свадьба, спрашиваю? Или он теперь тебя не берет?
— Андрюс ничего не знает.
— О чем ты думаешь, нехристь! Коли в грехе зачала, то в грехе и растить хочешь? Чуяло мое сердце…
Тересе, спотыкаясь, убегает на хутор Маркаускаса.
Вечером того же дня Юрконене бежит прямо на поле, где Андрюс пашет клеверище.
— Постой! — кричит она издали.
Шуршит, разламываясь, дерн, постукивают вальки, Андрюс бредет за плугом, свесив голову, а мысли насели, не отпускают.
— Стой, говорят!
Оглядывается через плечо, натягивает вожжи и, повернувшись, упирается спиной в рукояти плуга.
Старуха, отдуваясь, подбегает все ближе и затягивает потуже углы белого платка. Куда это она выбралась, так принарядившись?
— Зову, зову, а он…
— Да не слышал я.
— Кто не желает слышать, тому хоть в ухо кричи, глухим прикинется. — Вздох. — О господи наш, Иисусе Христе… Так вот, зятек, потолковать пришла.
Еще ни разу она так Андрюса не называла. Ишь, зятек… Даже в поле выбралась, чтоб сказать… Андрюс-то знает, что она скажет…
— Зря так далеко ходили, мама. — И Андрюс в первый раз так величает старуху.
— Да, время не терпит! Сам знаешь, зятек, какая Тересе.
— Ха, не первый год знаком. Справная девка.
— Так чего ждешь-то? Чего замуж не берешь?
— Не идет, вот и не беру…
— Господи наш, Иисусе Христе! Не верти хвостом, как будто не знаешь! Девка в положении, и чтоб замуж не хотела?!
У Андрюса глаза лезут на лоб, он смотрит на старуху, которая воинственно подбоченилась, выставив заостренный подбородок, и разражается хохотом. И тут же, захлебнувшись, замолкает. Снова пялится на нее.
— Ишь вылупился, как кот, что в муку нагадил. Не знает. Он ничего не знает!
Андрюс пожимает плечами и на всякий случай оглядывается.
— Что-то не пойму… Ничего я не пойму!
— Спрашиваю — свадьба и крестины в один день будут?
Старуха подходит еще ближе, так и буравит крохотными глазками. Подбородок дрожит, посиневшие губы дергаются, и Андрюс втягивает голову, словно испугавшись, что его ударят.
— Что вы тут несете?.. Вы тут…
Защищается от старухи, защищается от самого себя.
— Что ты безбожник, это я знаю, но хоть большевиком не будь. Господи наш, Иисусе Христе, спаси и помилуй! Девку опозорил и запирается.
Андрюс потными ладонями сжимает рукояти плуга. Дрожат от напряжения руки, поля закрутились, завертелись перед глазами. Вдруг он хватает с земли кнут и изо всей мочи бьет лошадей.
— Поше-ол!
Плуг выпрыгивает из борозды, лемех ползет по стерне и снова впивается в грунт.
Старуха грозит сухими кулачками, семенит за ним, но нога проваливается в борозду, и она падает на колени на мягкую пашню.
— О господи наш, Иисусе Христе…
Землистыми пальцами дергает углы белого платка и смотрит, как удаляется спина Андрюса.
— Поше-ол!
Звонкое эхо несется над осенними полями.
По морщинистой щеке катится теплая слеза.
Дотемна Андрюс не выпускает из рук плуга. Кричит на лошадей, хлещет кнутом, всем телом налегает на рукояти. Рубашка мокрая, хоть выжми, приклеилась к спине, по лбу градом катится пот, разъедает глаза почище рассола.
Шелестит ольшаник, роняя последние листья, вдали темнеет хутор. Серая пашня сливается с ненастным небом, и Андрюсу кажется, что борозде нет конца; так бы и шел, вцепившись в рукояти плуга, так бы и шел куда-то… подальше от этих мест, от грозно маячащих тополей Маркаускаса; так бы и шел, пока бы не понял, что весь этот навал мыслей из-за шутки глупой бабы, которую он принял за чистую монету. Но борозда кончается, лошади сами разворачиваются у ольшаника, и он снова топает обратно, все ближе к хутору и черным тополям.
Едва только исчезла Юрконене, Андрюс свернул было на проселок, но — еще борозду, потом… еще борозду… Может, лучше не спешить, повременить малость? Нет, нет, холера, он и так долго ждал… Слишком долго… он же последний дурень… Вот эту борозду проложит, и точка… Но что он скажет Тересе? У него же тяжелая рука и кулак что кувалда. Лучше сегодня ее в глаза не видеть, за ночь он сможет все передумать… Ну, еще эту борозду…
— Поше-ол!
Лошади останавливаются. Андрюс хлещет кнутом, лошади дергают постромки, фыркают и стоят как вкопанные. Андрюс опускает руки и только теперь чувствует, что они болят. Садится на свежую борозду, обхватывает руками колени и смотрит в темноту. Струится прохлада, ласкает разгоряченное тело, проникает сквозь одежду. Где-то, в соседней деревне, гудит машина. Андрюс поднимает голову, прислушивается. Снова воцаряется по-осеннему мрачная тишина полей, пахнущая сыростью пашни и вянущей ольховой листвой. Тишина звенит в ушах Андрюса. Он встает, отцепляет вальки и подгоняет лошадей, оставив плуг посреди поля.
Закрывает за собой ворота. В окне вроде мелькнул кто-то, и Андрюс, скрипнув зубами, влетает в избу. Не переставая сопеть, чиркает спичку, другую. От плиты идет жар. Пахнет вареной картошкой и щами, что варили на обед. Чугуны накрыты крышками, поглубже опущены в плиту, чтоб не остыл ужин. На столе — чистая пустая миска и ложка. Полкаравая хлеба.
— Твое счастье, что ушла! — цедит он сквозь зубы.
Зажег лампу, основательно осматривает все углы и, оставив дверь открытой, выходит во двор. В хлеву чавкают у корыта свиньи, хрупают сечку Коровы. Дверь гумна приперта палкой. Андрюс крикнул бы, но не поворачивается язык. Или он боится услышать свой голос? Молча забирается в амбар, достает из сусека с ячменем бутыль. Выдирает зубами пакляную затычку, выплевывает ее и запрокидывает бутыль, прислонясь спиной к дверному косяку. Отпивает, переводит дух, тупо глядя себе под ноги, снова отпивает. А когда не остается ни капли, аккуратно ставит бутыль на пол. Жаль, была не полная, а больше, как на грех, нету.
Лошади бродят по двору, путаясь в постромках.
Андрюс набрасывает винтовку на плечо и бредет по тропе. Избенка встречает его могильной тишиной и черными, плотно занавешенными оконцами. «Не может быть. Нет, нет!» — поводит плечами Андрюс. Останавливается, подается вперед всем телом. «Нет, нет!» — снова поводит плечами, отгоняя мысль.
Напротив безмятежный ольшаник; пахнет гниющим листом и торфом. Ветерок приносит дым избенки. Щекочет в носу. Ноздри раздуваются, дрожат.
Ночь темна. Винтовка давит на плечо.
Тересе с ведрами в руках идет к хлеву и тут же возвращается. Берет корзину и спускается в погреб Не торопясь, понурив голову, как раньше, когда батрачила у Маркаускаса.
Когда она моет картошку, у колодца появляется Андрюс. Засунув руки в карманы штанов, подходит ближе. Три лиловых картофелины вылетают из корзины и дружно катятся с горочки. Андрюс наступает на них сапогом. Хруст.