За перегородкой стрекочет телефон. Шаруне замирает.
— Меня, Домицеле?
Домицеле лениво берет трубку и сразу же оживает, радостно просит кого-то, чтоб оставили для нее. Во вторник дело в райцентре, непременно заглянет, мол. «Не забудь — седьмой номер, а то еще не влезу…»
Шаруне стоит у телефонной будки; между лопатками скатилась капля пота; противно, словно жук ползет. Ах!.. У нее даже дыхание перехватывает от мысли о картофельном поле. Вечно у нее в голове «девять баранов дерутся», как выговаривала мама отцу, упрекая его, что тот «вечно без памяти» — мол, что ни скажи ему сделать, он все… Опять она… У, духотища! Сколько еще ждать?.. Старик вот-вот уйдет, он уже деньги пересчитывает… Домицеле опять заведет свою шарманку… Я убегу, не выдержу!.. А еще лучше сейчас, до разговора с Ауримасом! Но почему?
— Вильнюс! — зычно сообщает Домицеле.
Шаруне бросает на нее взгляд, не понимая, какой еще Вильнюс? — и тут же бросается в будку. Ну конечно, дверь не закрывается. Шаруне придерживает ее правой рукой, но в левой у нее сумка, — вот незадача-то; но вскоре дверь забыта, и она обеими руками сжимает трубку. Громкий треск, тишина. Бесконечная тишина. Наконец телефонистка бросает: «Говорите».
Шаруне слышит музыку. Она долетает издалека, эта удалая джазовая мелодия, — Шаруне слышала ее, но не помнит сейчас, где и когда.
— Алло! — Мужской незнакомый голос… тоже оттуда, издалека, откуда доносится музыка.
Шаруне растеряна, в висках стучат молоточки. Наверно, плохо соединили, другая квартира, или я сама номер перепутала, а может, Домицеле…
— Алло! — еще секунда, и там повесят трубку.
— Ауримас… Это квартира Ауримаса?..
Почему тот молчит? Ах, да это же запись Дюка Эллингтона. Ауримас ставил ее, когда Шаруне заходила в его холостяцкую квартиру на третьем этаже нового дома. Но почему там молчат?
— Кто его просит? — кокетничает незнакомец.
— Позовите, пожалуйста, Ауримаса!..
На том конце провода слышны приглушенные голоса, Шаруне не разбирает слов, и, наконец, раздается Ауримасово:
— На проводе.
— Здравствуй, Аурис, это я…
Шаруне улыбнулась бы, но лицо что-то онемело.
— О, салют! Что нового в цветущей деревне? Огороды уже пропололи?
Там, далеко, раздается дружный хохот: как будто плюнули Шаруне в лицо; она прикрывает рукой глаза от этого плевка и знает: ничего она не скажет, не сумеет сказать.
— Аурис… — не говорит, а выдыхает она слово и немного успокаивается. — Ты же обещал, Аурис…
Глухо рокочут ударники, сейчас, кажется, будет партия гитары… Они сидели за низким столиком с бутылкой белого вермута… Листали шведский журнал с картинками обнаженных красоток… Пили из одного бокала… Курили одну сигарету, чтоб дружба стала крепче… И он сказал: «У тебя красивое имя, Шаруне…»
— Послушай, девочка, — доносится издалека голос — чужой, незнакомый, — мы ничего друг другу не обещали. Ни-че-го! Ты слышишь?
Повесить трубку… тотчас же повесить трубку… не надо больше. Но она не может оторвать ее от уха, все сильней прижимает потными ладонями.
— Алло, ты слышишь? Давай бросим карты на стол, девочка. Сыграли партию, и лады. По-честному. Забудем все. Точка. Алло!
Кажется, что трубка из тонкого стекла — Шаруне осторожно кладет ее.
— Поговорила? — спрашивает Домицеле.
Шаруне тупо смотрит на нее от двери на улицу.
— Не прибавили отпуска… Нехорошо-то как…
И только на дворе вспоминает, какими глазами уставилась на нее Домицеле, как вытянулось ее лицо. Глубоко вдыхает в легкие воздух, но он горячий, обжигает грудь.
Скорей на берег озера, думает она; лечь в тень и лежать, лежать…
Заговорив, он о многом бы рассказал — его верный спутник, потертый, обшарпанный, с помятыми боками, ржавыми железками на углах, его старый друг, видавший виды чемодан. В вокзальной толчее он был удобным стулом и мягкой подушкой на цементном полу, дважды был украден и найден, однажды обменен с попутчиком и возвращен, пронзен ножом в темном переулке, когда хозяин прикрылся им от хулиганов… Тьму веселых и грустных историй поведал бы его старый друг. Что ж, он не мог бы похвастать, что приютил у себя стопку сотенных, золото или серебро, дорогой отрез или шкуру выдры, верблюжью шерсть или таджикский шелк… Правда, руки его хозяина пересчитали толстые пачки денег, под рукой у него лежали и ценные вещицы, но он был равнодушен к ним, как ребенок, не знающий их стоимости. Старый друг только посмеялся бы над этими сокровищами… а может, и нет… На севере, помнится, он верно хранил у себя ветвь оленьих рогов; Стяпонас долго таскал ее с собой, — может, вспомнил детство, лес за озером, лося, которого видал в лесу… А может… ведь его отца звали Лосем, да и его самого когда-то… В Бухаре прихватил диковинный камень: легкий какой-то, пористый; если приглядеться, увидишь ослиную голову. По пути в Уральск познакомился в поезде с юной совсем татарочкой; трепался с этой красавицей, балагурил, и двое суток пролетели как один миг; на степном полустанке девушка соскочила наземь и долго махала ему рукой, а он вернулся в купе и увидел на полке ее цветастый платок; аккуратно сложил, спрятал в чемодан. И еще… тьма необычных вещей перебывала в чемодане. Но постоянное его имущество, сказал бы чемодан, — если б заговорил, конечно, — это телогрейка, свитер, пара нижнего белья, ушанка (если на голове хозяина сидит фуражка), кусочек мыла, бритва и еще какая-то мелочь. Иногда — буханка хлеба, круг колбасы или банка консервов. Складной нож — в кармане брюк, там же и сигареты со спичками; в бумажнике вместе с паспортом и трудовой книжкой — листочки с адресами (увы, редко он кому-нибудь пишет) и пяток фотокарточек, сделанных в ателье. Не его, конечно, девушек — с одной и той же надписью, словно они сговорились: «Когда забудешь, посмотри». А внизу — имя: Ольга, Виргиния, Соня… Одни из армии, другие очутились в бумажнике потом. Отслужив, Стяпонас устроился в Шяуляй, жил в общежитии рядом со стройплощадкой — четыре парня в одной комнате. Веселая была жизнь! После работы собирались, выпивали и тянули песни. Все были родом из деревни, вот и завывали с тоской: «Не беги, не беги из деревни, не бросай ширь полей, темный лес…» На стройке и с Виргинией познакомился. Славная была девка, в бухгалтерии работала. Месяц, другой, и Стяпонас перетащил свой чемодан к ее родителям. А после свадьбы началось… Тесть строил дом, каждый день ему бубнил — не хватает кирпича, не хватает цемента, а вечерами приставлял Стяпонаса к работе. И Стяпонас наконец сказал: «Нет!» Тесть даже присел, словно ему коленки подсекли. «Ведь половина твоя будет!» — «Не надо мне». — «Где думаешь жить?» — «Я и в общаге могу». — «Моя дочка ногой туда не ступит!» Поговорили, значит, Стяпонас выхватил из-под кровати свой чемодан — и в дверь. Виргиния к нему не пришла, он тоже не вернулся к Виргинии. Так и осталась одна только карточка: «Когда забудешь, посмотри». Но Стяпонас не любит карточки разглядывать, хотя Полина, бывает, попрекает его: зачем таскаешь, сожги. Тоже мне тяжесть! Пускай лежит в бумажнике. Можно, конечно, и в чемодан бросить, на самое дно. Добрый друг примет их, спрячет под телогрейкой, под теплым исподним бельем.
— Чего сидишь так?
Полина швыряет на стол охапку высохшего белья. В комнате пахнет озером, полями.
— Думаю.
— Еще не поздно билеты вернуть, Степан.
Стяпонас неуклюже встает со стула.
— Это раки пятятся, а человек… Шагнул одной ногой, валяй и другой.
— А если в яму?
— Перескочи!
— Кто знает, куда так дошагаешь…
— Легкой жизни, Полина, мы с тобой не искали, ее и не будет, факт. Работа нас ждет. Слышишь, Полина, работа! Ты опять в штукатуры пойдешь…
— Работы и тут хватает. Зачем уезжать куда-то?
— Вот посмотри, Полина, что в газете нашел. «Черкассы. Вступила в строй новая очередь железобетонного завода».
Полина подбегает к Стяпонасу, вырывает газету из рук, лихорадочно пробегает взглядом большой лист.