Стяпонас снова поднимает голову. А где же Юргис Сенавайтис? Вместе ведь пили под кустом.
Значит, я заснул, а он себе ушел насвистывая. Стяпонас хватается за задний карман брюк, открывает потертый бумажник и, застыдившись, сует обратно: как он мог подумать такое? Сенавайтис никогда не брал; даже когда винтовку таскал, чужого добра не трогал, кроме самогона; найдет где-нибудь дымящий аппарат или вытащит булькающий бидон из мякинника и делится с ребятами, а остаток на землю выливает. Но больше — ни-ни. И сейчас он с чистой совестью живет рядом с теми же людьми, не пряча глаз, с ними разговаривает. Бывал крут к кому-нибудь? Согласен, мол, но тут же добавляет: такое время было и все совершалось на благо святого дела Советов. И тебя бы кокнул, признался только что. Начистоту, даже гордо признался: и не чувствовал бы, мол, за собой вины. И это все, что он может сказать? Прочно врос в эту землю, ни на шаг в сторону не отойдет. «Не могу я все оставить, как есть», — и развел руками, словно измеряя саженью бескрайние поля, а может… обнимая землю, которую тогда оросил и своей кровью.
Как хорошо, когда человеку все ясно! Легко ему живется, наверно…
Стяпонас становится на камень у берега, присев на корточки, моет руки, потное лицо, брызжет водой за шиворот; прохладные капли букашками бегут по спине.
Около дома его встречает Полина. Стоит на тропе и ждет; Стяпонас видит, что она не знает, куда девать руки; сплетает пальцы, держится за живот. Да, за эти полгода она поправилась, округлилась, полосатое платье на ней как с младшей сестры.
— Явился…
Полина пропускает его вперед. Стяпонас кладет руку ей на плечо, словно собираясь обнять, и тут же снимает.
— Автобус-то давно пришел.
Сейчас будет попрекать, расспрашивать… Стяпонас втягивает голову, приподнимает угловатые плечи. Полина бесшумно идет за ним.
— Где Марюс?
— Бабушка масло делает, а он смотрит.
Стяпонас усмехается: «Масло делает!» Хотя откуда ей знать, что масло пахтают… В городе родилась и выросла — вся еда из магазина.
Останавливается, достает билеты, два пестро-голубых листочка.
— Вот.
Полина смотрит не на билеты — прямо в мужнины глаза, словно ищет в них ответ.
— Может, не стоило…
Стяпонас отворачивается; он вообще старается не вдаваться в разговоры — одно смущение от них, да и ответить на все «почему» не сможет; знать-то он знает, точнее — чувствует нутром, да и в голове теснятся мысли, но словами их не выскажешь, слова-то не емкие, куцые какие-то, словно детская одежонка на взрослом.
У крыльца, в тени, сидит мать, зажав коленями маслобойку. Сквозь зазор в крышке брызгает сметана. Марюс стоит рядышком и, едва только белые капли прилипают к стенке маслобойки, снимает их пальчиком и отправляет в рот.
— Масло, бабушка…
— Скажи — свестас.
— Масло…
— Свестас. Скажи — свес-тас. Горе мое, он уже говорит, даже можно понять, чего хочет малец. Свес-тас… Свес-тас…
— Свестас, — повторяет ребенок, и Крейвенене, обрадовавшись, свободной рукой гладит белую голову внучонка, чмокает сухими губами в лоб.
— Паинька. Ты вырастешь большой-большой и будешь складно говорить. Как я, как твой отец, как дедушка. Хлеба намажу, хорошо? Вот, уже крупицы пошли…
Шуршит гравий на тропе.
— Марюс!
Ребенок подбегает к матери и, вцепившись в руку, просит масла. Полина обещает ему, но Марюс хочет э т о г о масла, он не хочет т о г о масла.
Стяпонас входит в избу, садится за стол и переводит дух. Спохватывается, что сел на отцово место. Когда-то, ребенком, он смотрел на отца со страхом и уважением: отец первым брался за ложку, и только тогда все торопливо начинали хлебать. Так уж было заведено, и Стяпонас с опаской думал о том времени, когда отец одряхлеет. Ведь тогда ему, Стяпонасу, придется командовать застольем, он станет хозяином. Так рассудил отец. Миндаугаса выучит, Вациса отдаст в примаки, а Стяпонасу — среднему — хозяйство. Давным-давно, когда все вместе садились за стол, отец любил распоряжаться детьми, но жизнь каждого повела своей дорогой, даже не спросясь, нравится ли топать по ней. Миндаугас первым свернул в сторону; шел-то он по краешку, самая малость потребовалась — через канаву да в кусты. Хотя, кто там знает, никто ведь точно не может сказать… Потом настал мой черед — через другую канаву. А тут и Вацис. Вацис-то шагает по середке — если и заснешь на ходу, не сразу в канаву свалишься. Вацис сызмальства такой. И Шаруне… Но у Шаруне ветер в голове, мамин баловень, другой она породы, чем мы, даже диву даешься.
Кто же займет место отца за этим отмытым добела столом?
Вацис?
Стяпонас бросает взгляд в окно. В тени у амбара сверкает автомобиль, брат трет суконкой крыло, наводит блеск. Целый день возится со своей машиной, то и дело отгоняя Марюса, чтоб только не царапнул да камешком не запустил. «Вацис жить умеет», — говорит отец.
— Кушай. Почему не ешь?
Есть не хочется, хотя с утра не притрагивался. Жует колбасу, откусывает от огурца, но проглотить не может — кусок липнет к нёбу, словно пакля.
Марюс просит масла — не э т о г о масла, а т о г о масла, и Полина, рассердившись, выставляет его за дверь. Ребенок плачет. Полина снова берет его на колени, ласкает, успокаивает, но слова звучат вяло, а мысли далеко-далеко.
— Степан, — она называет его Степаном, — я думаю… я все время думаю… Давай останемся, Степан.
Стяпонас все жует да жует; не слышит, наверно, что говорит жена.
— Давай в город переберемся, я на работу устроюсь. Не могу я без работы, вот так… Так и кажется, руки у меня отсохнут. Сама уже… себя ненавижу. С пятнадцати лет каждый божий день работа, а тут… Или давай в колхозе, работы-то ведь хватает.
Она говорит негромко, глядя на него заботливым и добрым взглядом, как всегда, когда заговаривает о работе.
— Еще не поздно, Степан.
Не поздно? И бригада ему говорила: «Еще не поздно». А один спросил: «Ты дерево посадил?» Но к лицу ли Стяпонасу отступать? Решено — и будь что будет.
— Поедем, Полина. Надо!
— Почему — надо?
— Ты не спрашивай.
Это «почему» пугает его, он себе еще не ответил на этот вопрос, а если начнешь доказывать Полине… не поймет ведь…
— Здесь хорошо. Тут все есть. И домой бы ездили. А может, в колхозе. Я не знаю…
— Надо!
Полина ходит по комнате, толкает ногой пластмассового медвежонка, с изголовья кровати локтем смахивает платок — словно вдруг ослепла. Останавливается перед мужем, и тот видит, как дрожит ее подбородок.
— Почему три года назад из Березовска двинулись? Почему, а?
— Стройка подходила к концу, сама знаешь… Потом… так надо было…
— А почему Тюмень бросили и сюда приехали? А? Почему?
— Я в Литву вернулся, на родину!
— Вот и живи здесь. Давай жить будем.
— Тебе-то все просто. Живи!..
— Или я вещь, которую ты в дорогу берешь? Кто я тебе, спрашиваю?
— Полина!
Стяпонас отталкивает тарелку, выбирается из-за стола. На загорелом лбу блестят бусинки пота; он смотрит на жену и не узнает ее.
— Кто я для тебя? Вещь? Тень?.. Нет, Степан! Никуда я не поеду. Хватит с меня! Довольно! Надоело мотаться. Я работать хочу! Соскучилась по кельме и запаху раствора.
— Полина! — Стяпонас сжимает руки жены, поднятые к груди, косится на открытое окно — Вацис застыл у машины и пялится на избу. — Полина! — шепчет Стяпонас. — Не дури, Полина.
— Пусти! Руки пусти! — вскрикивает Полина и, вызволив руки, машет ими перед лицом Стяпонаса. — Думаешь, себе на хлеб не заработаю? Здесь, в колхозе! А то на стройку пойду. Надоело мотаться, не хочу больше. Не хочу, не хочу!..
Стяпонас опускает голову; хрустят костяшки пальцев, кулаки исчезают в карманах брюк; задев плечом за косяк, он вываливается в сени, стоит там минутку, кусая губы; знает, что под кленом сидит мать, не хочется мимо нее проходить. Но мать усердно уминает деревянной ложкой масло; она занята — рухни изба, не заметит. Стяпонас бредет в сторону.