— Вот не думал, Крейвенас, что ты такой остряк.
— Чистая правда, председатель. Пчелы перемерли. Вы перетравили пчел.
Лицо Тракимаса сурово, — видно, эти слова задели его за живое.
— Кто на капусту химию сыпал? И на сурепку тоже… А кашка-то рядом…
Председатель хочет что-то сказать, но замолкает: на лице проступают красные пятна, брови так и пляшут.
— Ты бы, Крейвенас, лучше пошел на рожь помогать.
Хлопает дверца машины.
Стоит Крейвенас, опершись на грабли, и провожает взглядом удаляющийся пыльный вихрь.
На что надеялся, старый дурак? — сердится Крейвенас. Думал, заступится, утешит? Так и так, мол, агроном виноват, тракторист, выясним, накажем, а покамест извиняемся… Тьфу! Это который председатель покаялся, что насвинячил? Тракимас — пятый по счету, весной стукнуло девять лет, как он в колхозе, но и он не святой. Ах, кто нынче свят, но все-таки… Разве это председательский разговор… Человек ты мой, сердце так и вскипает, просто не передохнуть. Помнится, явился Тракимас в колхоз… Кто скажет, что Крейвенас здесь сбоку припека? Его хутор у озера стоит исстари, изба и ухожи не раз перестраивались. Когда-то, в его детстве, копали у забора яму для картошки и лопата наткнулась на дубовые обгоревшие бревна. И большие сырцовые кирпичи в яме нашли. «Видать, прадеды горели», — сказал отец. Марчюс вырос у воды, в тяжелые годы озеро кормило семью. Рыбы всегда хватало. Поставил на ночь вершу и взял. Не то что теперь. Той осенью расхворалась Петроне — простудилась на колхозной свекле и слегла. Марчюс днем ходил на свеклу, а вечером стряпал ужин, заваривал травки для жены и допоздна сидел на стульчике у ее кровати. На дворе завывал ветер, дождь барабанил по стеклам, а в избе было тепло, пахло вареной картошкой, но Петроне все опостылело, ко всему пропал вкус.
— Может, оладий напечь? — спросил Марчюс.
— Не хочется.
— А глазунью?
— Нет…
— Что будет-то, если ничего не ешь?
— Да не хочется мне!
Они молчали в большой и пустой избе. На лавке лежали газеты за всю неделю, но Крейвенас не брал их в руки; заботы белого света в эти дни не трогали его.
— Может, булочку с вареньем?
— Не хочется.
— Солененького? Сала могу отрезать!
— Нет, нет…
Снова слушали, как бесчинствует осенний ветер, как бьются о берег волны, думали о колхозной свекловице и о своих детях, разбежавшихся по всей огромной земле, о корове, покормленной свекольной ботвой, и о собаке, которую еще не кормили. Думали друг о друге и знали, что думает другой.
— Мне бы ложку ухи… — тихо сказала Петроне, не поднимая век, — свет резал ей глаза.
Крейвенас покосился на нее — может, во сне сказала? И не ответил.
— Отец, — напомнила о себе Петроне; когда пошли дети, она забыла, как зовут мужа.
Марчюс оттолкнул стульчик, надел негнущийся брезентовый плащ, нахлобучил шапку и вышел в сени. Зажег свет, по прислоненной к балке лестнице взобрался на чердак. На память знал, где лежит верша. Стащил ее в сени и вышел в темноту. Озеро пенилось, кипело, в темноте поблескивали белые волны. Небо опустилось низко-низко, тучи лежали прямо на полях, холодная изморось умывала лицо, потрескавшиеся на свекле руки. У ольшаника, в прогалине между тростником, Крейвенас поставил вершу, глубоко загнав в ил жердь, и, промочив-таки ноги, вернулся домой.
— Зову не дозовусь, — с упреком сказала жена.
— Надо чего?
— Ничего. Садись и сиди.
Снова они молчали в просторной избе под посвист осеннего ветра.
Утром Марчюс еще в потемках побежал к озеру. Выбрал вершу, а в ней метались две щучки. Обрадовался Крейвенас, как ребенок, хихикнул даже и заговорил с рыбинами: мол, уха будет, выкушает Петроне тарелку и сразу разрумянится, отойдет.
С вершей под мышкой Крейвенас потопал домой. И тут из ольшаника появился председатель. В руке — ружье, на спине — ягдташ. Остановился и пялится на него во все глаза. И Крейвенас остановился, тоже смотрит.
— Рыбачишь, Крейвенас? — Тракимас первым пришел в себя.
— Да нет… Да так…
Тракимас подошел к нему.
— Что делать будем, Крейвенас?
— Не знаю.
— Не знаешь? А я знаю. На браконьеров есть закон!
Крейвенас, едва его назвали браконьером, очнулся. Обиделся даже:
— Да какой из меня браконьер, председатель?
— Браконьер!
— Ежели для себя рыбешку? Жена хворает, ничего в рот не берет, вот и говорю, ухи…
— Браконьер, Крейвенас! Все вы тут браконьерствуете да на базар тащите. На работу ходить не надо, рыбка кормит? Не думай, что я слепой, Крейвенас! Ого! — Тракимас рассмеялся и спросил: — Соседи-то ловят?
— Не видел.
— Не ври, старик. Видел, и не раз.
Крейвенас растерялся. Все ведь как снег на голову, и эти слова председателя — тоже.
Марчюс так и не понял, чего хочет от него председатель.
Тракимас вытряс щук, а на вершу, сплетенную из ивовых прутьев, поставил тяжелый резиновый сапог.
— Председатель!..
Хрустнула верша, сплюснулась.
— Вот так, Крейвенас! Орудия незаконного лова подлежат уничтожению — по закону!
Крейвенас повернул к своему дому.
— Подожди, старик! Постой!
Марчюс смотрел на исхлестанную дождем землю.
— Ладно уж, бери, — голос Тракимаса чуть смягчился. — Неси своей бабе. Это, конечно, мелкая чепуховина…
Марчюс взял щук и, сделав шаг к озеру, швырнул их в воду. Потом, не оборачиваясь, свернул к хутору.
Открыл дверь избы и встретил взгляд Петроне. Грузно опустился на лавку.
— Ничего? А у меня и охота прошла.
Глаза Марчюса заволокла какая-то муть… Показалось, что изба полна рыб — они ныряют в молочном тумане брезжущего утра. Хочешь — хватай их за хвост; сама Петроне может на уху наловить; но она тоже плавает будто рыбина — легкая, рукой достать — вместе со своей железной койкой, с шубенкой, наброшенной на зябнущие ноги.
— Петушку бы голову отрубил… — попросила Петроне.
Через неделю пришла бумага: в такой-то срок уплатить штраф. А открыв районную газету, Марчюс прочитал, что он — «грабитель озерных богатств». Проглотил обиду, никому не пожаловался, не пошел правды искать. Даже жене не обмолвился, и та дозналась обо всем, лишь когда вышла в деревню.
Марчюс только рукой махнул. Есть же такой закон, и не председатель его выдумал. Председатель просто замахнулся этим законом да рубанул сплеча. Поймал бы Варгалу, его бы огрел. Хотя кто знает, Варгала — тракторист, а трактористы на дороге не валяются. Это тебе не Марчюс, который оторвался однажды от земли и по сей день… вроде палки в колхозных колесах.
Мать прохрипела: «Идут!» — и он глянул в окно: за яблонями мелькали мужчины с винтовками. Выскочил во двор, заметался, словно вспугнутый заяц, и припустил к гумну. Несся что есть духу, но ноги налились свинцом, а до гумна еще бежать да бежать. Обернулся через плечо. Они уже были в воротах, заметили его, и кто-то крикнул: «Стой!» Не остановился. Бежал и слышал шаги за спиной. «Стой!» Еще шага три, и его скроет угол гумна; а там березовая рощица, овраг… Хлопнул выстрел, пуля раскаленной спицей пронзила спину. Мог еще бежать, но упал и закрыл глаза, уткнувшись лицом в грязь со следами коровьих копыт. Лежал ничком и боялся шелохнуться, чтоб не заметили, что жив. До смерти хотелось жить; он даже дышать перестал, прижался открытым ртом к грязи, задыхаясь от пряного запаха земли. «А вдруг они бросят меня в яму и закопают?» — подумал, испугался этой мысли и, приподнявшись на локоть, огляделся.
Грудь болела нестерпимо, но он еще был жив и страстно хотел жить.
Стяпонас вздрагивает и просыпается. Садится, ошалело осматривается по сторонам, медленно приходит в себя. Тень ольхи отодвинулась, солнце припекает вовсю, он взмок, словно искупался в поту. От боли раскалывается голова, волнами накатывает тошнота. Стяпонас переползает в тень, вытягивается навзничь и думает о своем сне. Почему так часто мерещатся ему послевоенные годы?
От этих снов он не спрятался даже за Уралом. И там ему снились тревожные дни и страшные ночи, и там он метался на койке, когда за ним гнались да его расстреливали. В одну ночь — истребители, в другую — бандиты, а он был вроде мишени или чучела. И брат Миндаугас ему снился — редко, правда. Двадцать лет, как разошлись их дороги. Но кто сказал, что его нет на свете?