Садилось солнце, когда они догнали стадо, уже покинувшее деревню, и погрузились в густую пыль. Коровы мычали, толкались, бодались острыми рогами, о их бока сухо щелкали бичи погонщиков. Уставшие мужики кляли коров и весь белый свет.
— Стяпас! — Стяпонас услышал голос, но поначалу не узнал его, а обернувшись, увидел отца верхом на гнедке.
По спине пробежали мурашки.
— Стяпас! А ну слезай с телеги! — По боку гнедка грозно хлестнул ивовый прут. — Слезай, тебе говорят!..
Сквозь навернувшиеся слезы полыхнул багряный закат. Стяпонас спрыгнул с телеги, босые ноги погрузились в теплую пыль большака. И тут он вспомнил про картину, бросился к старику.
— Моя! Моя! — схватив холст за уголок, пытался выдрать его из-под старика.
Старик злобно глянул на Стяпонаса, на его отца, не спеша вытащил из-за голенища сапога немецкий штык — длинный, как нож для убоя свиней.
— За полбутылки — полкартинки, — сказал он и, резанув по холсту, швырнул наземь лоскут.
Стяпонас глазел на горный хребет, упавший в дорожную пыль. Мучительно дрогнули плечи, и он пустился бежать в сторону дома. Слышал, как застучали за ним копыта гнедка, как он задышал рядом, как мимо ушей просвистел ивовый прут. Второй удар обжег плечи.
— Домой! — сквозь зубы сипел отец. — Сейчас я тебя проучу!
От ивового прута горели плечи, лицо и руки, которыми он пытался прикрывать лицо. Но Стяпонас так и не заплакал. Странное дело — перед его глазами все еще мелькал острый штык старика, маячили дети, съежившиеся под утесом… и этот лоскут холста на дороге — хребет далекой горы.
— Из дому бежать! Из дому!..
Отец верхом на гнедке гнал Стяпонаса через всю деревню. Бабы, забыв про вечерние хлопоты, стояли в воротах и молили бога, чтоб у их детей не помешалось в голове.
Долго Стяпонас не поднимал глаз ни на небо, ни на дорогу. Отец, может, успел обо всем позабыть, но сын, топая за бороной или плугом, по-прежнему чувствовал удары ивового прута — год, другой, третий…
Сенавайтис подталкивает Стяпонаса:
— Заснул? Выпей, жажда не будет мучить.
Стяпонас поворачивается на бок, упирается локтем на лужок и с удивлением думает — какого черта он тут прохлаждается? Не домой пошел, а забрался в кусты. Да еще с Сенавайтисом.
— Замори червячка, замори….
Это мой червячок, и меня он грызет, хочет сказать Стяпонас — его бесит, что Сенавайтис уловил его смятение, в котором сам Стяпонас не может разобраться. Но почему я должен идти домой? — думает Стяпонас. Да и где мой дом? Был ли у меня хоть когда-нибудь свой дом? Это дом отца, куда он мог меня пригнать, словно заблудившегося теленка, а потом сказать: «Уходи, ищи жизнь в другом месте…» И пусть старик помолчит сейчас и вспомнит, что было т о г д а.
Стяпонас подносит к губам мятую алюминиевую стопку — «движимый инвентарь» Сенавайтиса, с которым тот никогда не расстается. Водка теплая, приторная, Стяпонасу вспоминаются бутылки, которые осушил в Крикштонисе, прощаясь с бригадой. Конечно, не первый раз прощался — еще на той неделе погуляли с ребятами, а сегодня просто так — встретились, отчего ж не посидеть. Одни хвалили его: молодец, мол, страна широка, рабочие руки всюду нужны, рыба ищет, где глубже; другие осуждали: родной край меняешь на чужой угол… Стяпонас и понимал и не понимал, о чем это они, а бригадир, пожилой человек, на прощанье вцепился в рукав и чудно спросил: «Ты дерево посадил? Когда уедешь, тут будет расти твое дерево, Стяпонас? Пошли на вокзал, сдай билеты, возвращайся на стройку». Конечно, билеты вернуть еще не поздно. Стяпонас ощупывает задний карман брюк — там пухлый бумажник, а в нем — два билета. Его билет и Полины.
— Я бы тоже дал чесу, — снова лезет в душу Сенавайтис. — Не раз собирал манатки, совсем было решил. А не могу. Хоть убей, не могу. Я тут боролся, можно сказать, я жизнь в русло вставил! Дай-ка фужер! — Так он величал помятый почерневший стаканчик. — Еще по одной, Стяпонас. Не могу я оставить все как есть. Я должен торчать тут, вроде бельма на глазу. Теперь-то все сбежались к корыту, пригоршнями хватают… Нет, Стяпонас, настанет час, и я опять понадоблюсь!
Загорелая шея Сенавайтиса снова отливает багрянцем — точь-в-точь печной жар. Бутылка дрожит в руке, и он просит Стяпонаса не тянуть.
— И ты, Стяпонас, туда же, — цедит сквозь зубы. — Тоже ведь отсиживался в тепле, пока мы боролись, верно?
— Я тогда ребенок был.
— Когда колхозы создавали — ребенок? Хорош ребеночек, если в армию призвали. Вот что я тебе сейчас скажу: когда ты повестку получил, я два дня и две ночи караулил, куда ты подашься. Если бы в лес, на месте бы ухлопал, можно сказать. Твое счастье, что в военкомат поехал, я ведь сомневался…
Стяпонас смотрит на Сенавайтиса, словно увидев его впервые. Потом говорит:
— Ну и гад же ты…
В голосе ни злости, ни удивления.
— Твой братец Миндаугас у нас во где сидел.
— А ты видел его с автоматом?
— Если бы встретил — крышка!
— Да его самого бандиты…
— Убей — не верю!
— Ты никому не веришь! — кричит Стяпонас. — Отца и мать родную бы не пожалел.
— Пойди они против Советов — это уж как пить дать… Не умел я тепленьким быть.
— А если невиновного?
— Кто же этот твой невиновный? Невиновные вместе с нами шли.
Сенавайтис крепок по-прежнему, ему все ясно, и Стяпонас швыряет в него последнюю стрелу:
— Скажешь, и старик Жёба для тебя был враг?
Юргис Сенавайтис застывает, сжимая кулаки:
— Да, враг! — Исподлобья он смотрит на озеро. — Враг, можно сказать…
Стяпонас зло смеется:
— Скажешь, не по вашей милости старик Жёба…
— По своей! — Сенавайтис еще больше ссутулился, кажется, он уже не кулаки сжал, а всего себя. — После того, как он своего брата убил.
— Случайность это.
— Нет, Стяпонас. Ты не знаешь. Они с братом рыли колодец, на смену. Один спустится на дно, а другой наверху думает: если не вылезет брат, хозяйство не придется делить. Я-то знаю, можно сказать, что и один и другой так думали. Выиграл тот, кто первый уронил ведро с камнями. Юозапас выиграл… Мол, цепь порвалась. Какая там цепь! Он потом уже звено разомкнул… Вот с тех пор он и не человек.
— Никто не видел.
— Знаю таких! Не говори мне про него, слышать не хочу…
Стяпонас хохочет. Но замолкает. Не все еще высказал, ох не все. Оба молчат. Долго молчат… Наконец в лучах солнца блестит пустая уже бутылка. Пригубив стаканчик, Сенавайтис сует его Стяпонасу:
— На! Никуда я отсюда не побегу. Тут мое… все мое… Держи!
— Сам пей.
— Не хочешь — как хочешь.
Стяпонас прижимается лбом к сухой, теплой траве. Голос Сенавайтиса удаляется, уплывает куда-то — изменившийся, чужой.
— Я посплю, а ты как хочешь, — негромко говорит Стяпонас.
По жилам струится прохлада родной земли, к которой он снова приник спустя столько лет. Но холодна она, не греет его отцовская земля — вроде угасшего, развеянного ветрами костра. И, словно легкий пепел на лету, меняются картины: ребенок пасет коров на жнивье… отец гонит из дому… Полина сердится, что ему не сидится на месте… друзья говорят: везде тот же пирог, на поту замешенный… И голос старого рабочего: «Ты дерево посадил?..» Ты посадил дерево?..
В глазах рябит от мельканья колосьев. На коротенький миг поднимешь голову, охватишь взглядом белесое ржаное поле и снова гляди, гляди на бегущие волны. Под тобой мерно хлопает мотовило, и круг, по которому плывешь, все меньше, все круче поворот. Впереди пылит комбайн, а за спиной… Вначале ты оказался посредине… Первым выехал старик Варгала, за ним — ты, за тобой — Нашлюнас… И не везет же Нашлюнасу! Раза три проехался по кругу — и стоп машина. Захлебнулся мотор, чихнул и замолк. Ковыряется он теперь на краю поля, бьет словами… Отсюда не слышно, конечно, но Нашлюнас ведь из-за каждой чепухи очередями строчит: «А, разрази ее гром, эту змею подколодную!.. Мать ее растак!..» Рядом с его комбайном алеет «Ява» — прилетели бригадир с механиком. Уже втроем битый час копаются в двигателе. Да, не везет Нашлюнасу. Жалко парня. Вчера председатель пропесочил за то, что через щель в бункере поле обсевает, а сегодня…