— Смелый стал, — говорит он тихо, даже слишком тихо. — В мое времечко рта бы не раскрыл.
— Знаю.
Смягчившись, Сенавайтис усмехается:
— Помнишь-таки.
— Ты меня домом не попрекай!
— Думаешь, не слыхал?
— Чего — не слыхал?
— Я бы тоже уехал, Стяпонас, да не могу. Я должен тут быть!
Стяпонас делает шага три и останавливается; чешет в затылке.
— Трояк не найдется? — жалобно спрашивает Сенавайтис. — У меня копейки есть.
— Видишь, замок.
— Был бы трояк!
Подумав, Стяпонас оглядывается и, порывшись в карманах, достает мятую бумажку.
— Постой тут! — говорит Сенавайтис и куда-то убегает.
Ждать приходится недолго.
— Если в обед берешь, — объясняет Сенавайтис, — двадцать копеек лишних, после десяти вечера — полтинник, а после полуночи — рубль. Не знал?
— Сама продавщица?
— Не… Багджювене держит.
Ноги вздымают фонтанчики пыли. На дороге взревывает машина, пролетает мимо верб, и Сенавайтис почему-то наклоняется, засовывает голову в густой вишенник.
Словно ветер проносится газик. Стяпонас хохочет.
— Думаешь, председателя испугался? — по-мальчишески пыжится Сенавайтис. — Не с руки, понимаешь, рабочее время, зачем лишний звон… Но — не боюсь! Я никого не боюсь, можно сказать.
Сенавайтис ходко переступает кривыми ногами, кажется, так и ищет случая доказать свою отвагу. Пыхтит, отдувается — ему неловко.
— Председатель — ценный человек! — наконец говорит он. — Мне бы тоже полагалось на него зуб иметь, ан нет, не могу! Тракимас не из тех, которые…
Не доходя до хутора Жёбы, останавливается. Бросает взгляд на Стяпонаса, на ветхие постройки у дороги.
— Где расположимся? — спрашивает.
— А, все равно. — Стяпонас догадывается, почему бегают глаза Сенавайтиса, и язвительно предлагает: — Да хоть и под липами Жёбы.
Плечи Сенавайтиса перекашиваются, под выцветшей рубашкой проступает острая, как тесло, лопатка.
— Там! — показывает на озеро.
Бороздой огорода, мимо картошки, спускаются к воде. Впереди — Сенавайтис, придерживая рукой булькающую в кармане штанов бутылку, а за ним, отстав на пяток шагов, Стяпонас, который все оглядывается в изнуренных жарой полях, словно это другая деревня, незнакомая ему. Полгода в родных краях, а все не привыкнет здесь. Да и понятно, за четырнадцать лет многое изменилось. Не только речушку Шальтякшне выпрямили, не только новые дома у дороги выстроили, но и лица людей позабылись. Сенавайтиса и то сразу не признал. Наткнулся как-то на него в деревне, зыркнул исподлобья и прошел мимо. «Чего нос задираешь?» — остановил его Сенавайтис, и Стяпонас только плечами пожал. Видеть-то видел, но кто это? А когда тот назвался, не поверил. И это — Сенавайтис? Тот самый, что в Крикштонисе командовал истребителями… Стяпонас знал его другим. Был он тогда рослый, плечистый мужик, лет на десять его старше. Ввалится со своим отрядом в избу и с порога: «Где бандитов прячешь, Крейвенас?» Отец, бывало, ссутулится, натужно улыбнется: «Да что ты говоришь, Юргялис?..» — «Я не шучу! — И тут же товарищам: — На чердак, в чулан!» — «Будто не знаешь нас, будто не соседи мы». — «Я одно знаю, Крейвенас, бандитов бить! Где сын? Миндаугас — где?» — «Хоть бы ты мне, Юргялис, сказал, где Миндаугас…» — «Брось придуриваться, старик, а то рассердимся!» И не раз и не два являлся в дом Сенавайтис — мол, подстерегут и как собаку прихлопнут Миндаугаса, а тогда уж всю семейку к белым медведям. Шли недели и годы. Моль поела в мешке шерстяные чулки и варежки, приготовленные в дорогу, заплесневели сухари на чердаке, заржавел копченый сальник. От бандитов и духу не осталось, ни ночью, ни днем никто уже не барабанил в дверь избы, не стучался в окна. Все говорили — Сенавайтис в Крикштонисе управляет заготовками…
Стяпонас, угодив ногой в яму, спотыкается, смачно выругавшись, говорит:
— Лисья нора, наверно!..
— Дети играются.
— Чуть ногу не вывихнул.
Спустившись с кручи, растягиваются в тени ольшаника. Но и сюда проникает белый полуденный зной. Мутные капли катятся по лбу, по щекам. Мужчины смахивают пот рукавами. Рукава мокрые, хоть выжми. И спины пропотели.
— Как в парилке! — отдувается Сенавайтис. — Не помню уже такого года.
Стяпонас разлегся на траве, смотрит сквозь листву на ясное небо, и оно кажется ему на диво высоким, как в те дни, когда он выгонял коров на лужок и, откинув голову, глазел на едва заметные в небе самолетики. Выстроившись клином, словно журавли, они летели на запад, возвращались на восток, а иногда кружили будто аисты и били из пулеметов — будто аисты тюкали клювами. Фронт только что прошел, небо звенело от стального гула самолетов, а Стяпонасу, тогда еще подростку, хотелось улететь куда-то — далеко-далеко, где неведомые края и незнакомые люди, где все устроено иначе, чем в родной деревне или во дворе, обнесенном штакетником. Понимал, что отец не пустит его в город, где он бы выучился на машиниста и потом исколесил на паровозе весь белый свет; его безжалостно приставят к работе, припишут к земле — ведь в свое время этот хутор перейдет к нему. Ах, если бы самолет опустился на луговину и забрал его! Конечно, он не был маленьким тогда и взаправду не надеялся на это, но чувствовал: что-то надвигается, вот-вот случится чудо. И ведь какой-то малости не хватило…
Отец поставил его у дороги охранять огород от беженцев. Большак утопал в пыли, которую поднимало бредущее стадо. Усталые, с ввалившимися боками буренки едва волочили ноги. Умаявшиеся не меньше их погонщики хлопали бичами, хрипло кричали. Коровы не слушались их, забредали в хлеба, забирались в огороды. За стадом тарахтела телега, запряженная двумя задастыми кобылами. Вторая пара была привязана к задку. На куче мешков сидел бородатый старик. Увидев Стяпонаса, он остановил лошадей. «А ну, подойди!» — махнул кнутом. Стяпонас поначалу не понял, чего хочет от него старик. Подошел. Их разделяла придорожная канава. «Там живешь?» — старик показал кнутом на хутор у озера. Стяпонас кивнул. Солнце было невысоко, бурая дорожная пыль висела над полями. «Видишь это?» — старик поднял кусок грубоватой холстины, перевернул другой стороной, и Стяпонасу открылась картина далекого мира: суровый горный хребет, дети, спрятавшиеся под утесом от грозы. «Хочешь? — спросил старик. — Тащи сюда бутылку водки». Стяпонас не отрывал глаз от картины, от этого живого, красочного и манящего зрелища. «Гони бутылку — и картина твоя». Стяпонас опрометью кинулся домой, и старик, по-видимому, понял — мальчик не просто так бежит. Старик ждал на дороге, а Стяпонас, достав из-под отцовой кровати отпитую до половины бутылку водки, уже несся обратно к дороге. Глаза старика заблестели, потом он увидел, что бутылка почата, и помрачнел. «Ничего не выйдет!» — сказал старик и перетянул лошадей кнутом. А Стяпонас уцепился за грядку телеги и крикнул: «Я ехать хочу, я хочу с вами!..» Старик рванул ременные вожжи, кобылы остановились, и Стяпонас, привстав на спицу колеса, взобрался на телегу. Сунул бутылку старику, тот выдернул бумажную затычку, отхлебнул порядочный глоток. Снова заткнул и спрятал бутылку в карман необъятного плаща.
Кобылы бежали грузной рысцой, старик все подгонял их, видно, хотел поскорей догнать свое стадо. Стяпонас не понимал, что делает, что с ним творится — его влекло неведомое, неизведанное, ему казалось, что если он будет ехать целую ночь, потом день, снова ночь и еще день на этой телеге, то доберется до моря, а может, и до гор, подпирающих небо, о которых зимой объяснял на уроке учитель, и тогда уж он вернется и расскажет… Он не знал еще, что расскажет, он ведь покамест не видел того, что ждет его там, в дороге, но отец, выслушав его, помолчит и скажет: «Собери сундучок, завтра поедешь в город учиться».
Лаяли собаки родной деревни, пытаясь сорваться с цепи у хлевов. В воротах стояли бабы, пожимали плечами, глядя на Стяпонаса, а ему было безразлично, о чем они говорят, он хотел лишний раз взглянуть на картину, но старик держал ее под ягодицей и все подгонял кобыл.