— Шутите, — сказал Белов и ухватился за подбородок.
— Что-то я не понимаю вас, товарищи, — сказала Веселер, вопросительно глядя то на Дмитрия, то на Белова.
Дмитрий коротко рассказал о своей беседе с Кабановым и о ее последствиях.
— Ну, поздравляю вас, товарищ Муромцев, от всей души поздравляю. — Веселер даже взволновалась. — Теперь вы, что называется, при месте.
— Инспектор по закрытию театров. Увлекательная работенка вам предстоит, — заключил Белов. — Но я очень за вас рад, Дмитрий Иванович.
Как в воду глядел Белов! На третий, то бишь на четвертый день работы Муромцева в отделе начальник завел с ним в высшей степени странный разговор.
— Вы, этого самого, побыстрее входите в курс. Предстоит командировочка в Нижний Ломов. Там у нас колхозно-совхозный театр обретается…
— Обследовать? А не рановато? Может, лучше подождать открытия сезона?
— Чего там обследовать! Подготовить документ о его, этого самого, ликвидации!
— Но позвольте, с чего бы его ликвидировать? Плохо работает? План не выполняет? Исполнительский состав неудачно подобран? В чем дело? Может быть, театр нуждается в помощи… Нельзя же так: взять и прихлопнуть.
— Война, товарищ Муромцев, а вы все с позиций мирного времени рассматриваете.
— Ничего не понимаю. Война войной, театр театром. Ежели он хорошо работает, то для чего же нам его закрывать?
Начальник отдела набычился, в голосе его зазвучал металл:
— Нашим труженикам сельского хозяйства сейчас не до зрелищ. На фронт должны работать, а не, этого самого… «Овечий родник» смотреть. Вы, я замечаю, в военные рамки никак уложиться не можете. Все на фронт, и всё для фронта. От этого и танцевать будем.
Указание о закрытии театров? Быть не может! Но закрыли же Дом народного творчества. И смету областного театра на сорок процентов скостили…
— Есть на этот счет какая-то директива? — недоуменно спросил Муромцев.
— А вы, видно, привыкли, что за вас дядя думает. Мы без директивы, по собственной, этого самого, инициативе.
— Никуда она не годная, да чего там, вредная, по-моему, инициатива. И нас за нее по головке не погладят. Помните, как в гражданскую Луначарский спасал Большой театр?
— Эк, куда хватил! Большой… А мы о колхозно-совхозном толкуем. — Начальник отдела был убежден в непогрешимости своей линии. И отрубил: — В Нижний Ломов сам поеду. А вы пока присматривайтесь.
Да, присматриваться было к чему. В небольшой комнате отдела, где стояли столы инспектора по репертуару Ногаева, главного бухгалтера, секретарши Зои, а теперь еще и Дмитрия, с утра топтались руководители учреждений искусства. Тут познакомился Дмитрий с Иваном Силычем Горюшкиным-Сорокопудовым, с директором госэстрады Николаем Илларионовичем Чарским, с директором музыкального училища и руководителями хозрасчетных бригад, вырастающих словно грибы после теплого дождя.
Сильнейшее впечатление произвел на него Иван Силыч. Смуглый, как туркмен, крепкий как можжевеловая коряга, этот старик чуть не разнес весь отдел по делам искусств. Пуская залпами дым самокрутки из собственного, до невозможности злого самосада в лицо деликатнейшего главбуха, он шумел:
— Да вы что это задумали, разбойники? Две штатные единицы долой! Истинно Гог ты есть, а начальник твой — Магог. Знаю, знаю, училище мое давно у вас как бельмо в глазу. Не таких, мол, Горюшкин художников готовит. Да у меня там будущие Суриковы и Левитаны силой наливаются, не чета теперешним мазилам. А вы что, окаянные, затеяли! Да я до самого Сталина доберусь!
— Да вы выслушайте, Иван Силыч, нельзя же так, — лепетал бухгалтер, тщетно отгораживаясь от дымового удара счетами.
— Чего мне тебя слушать? Ты же пенек на гладком месте! — гремел старый художник. — Я вот сейчас и начальнику юшку пущу. — И презрительно оглядев всех сидевших в отделе: — Тоже мне, де-я-те-ли…
Пройдя в кабинет начальника и так хватив дверью, что штукатурка с потолка посыпалась, Горюшкин-Сорокопудов еще маленько прибавил и высадил-таки начальника из его кабинета.
— Вы меня, этого самого, не оскорбляйте! К ответственности привлеку. В облисполком докладную писать буду.
Муромцеву показалось, что сейчас, вот сию секунду, художник огуляет начальника своей толстой суковатой палкой.
— А иди ты со своими докладными… Пишешь, пишешь а всё без проку. Баня по тебе скучает. Зря ты ее на музы променял.
Вот это и был гран ку[43], как говорят французы. Начальник отдела побледнел и схватился за сердце. Но разбушевавшийся Горюшкин-Сорокопудов не унялся до тех пор, пока ему не вернули обе штатные единицы.
Иной методы придерживался Николай Илларионович Чарский. В недавнем прошлом опереточный «простак», круглолицый, с мягкими округлыми глазами, он смахивал на упитанного кота при жилетке и галстуке. Он сразу же соглашался со всеми дурацкими прожектами начальника. И не только соглашался, но и развивал, доводя уж до совершеннейшего абсурда. Затем, когда все было решено, начинал задавать вопросы, храни бог, не по существу, а по частностям. Такие махонькие, такие цеплючие вопросики. И все чаще слышалось: «Так как же, этого самого, поступить? Что-то не получается?» И уже начальник застревал в шелковой паутине всех этих вопросов и, не находя ответа на них, играл отбой. А Чарский опять же с ним соглашался. И они расходились, довольные друг другом.
Но главным фаворитом начальника бесспорно был новый директор ансамбля цыган товарищ Сологуб. Он редко появлялся в отделе, никогда ни о чем не просил, а сам охотно и толково выполнял любое поручение, радуя начальство недюжинной энергией и деловитостью. Цыгане под его эгидой процветали, все площадки города наперебой предлагали себя, и Сологуб как-то незаметно всюду стал своим человеком. Пожалуй, недолюбливал его только Чарский, которому по статуту ансамбль цыган подчинялся. Чарский утверждал, что этот цыганский ансамбль далеко не лучший, а что шастает по далеким районам области цыганка Маша с сестрами, — так вот это уж настоящие цыгане, не чета сологубовским. Быть может, Николай Илларионович немного завидовал растущей популярности Сологуба и побаивался за свое место? Дмитрий с ним на эту тему не разговаривал, но чувствовал, что, когда оба они оказывались в отделе, в атмосфере прибавлялось электричества.
Познакомился Дмитрий и с московским режиссером Евгением Александровичем Бегаком, эвакуировавшимся в Пензу с немалой семьей: жена и три сына.
Бегак вынашивал грандиозный план создания в Пензе оборонного театра миниатюр. Он уже увлек своей идеей пламенную Елену Гилоди и, справедливо полагая, что в Пензе осядет еще немало актеров из городов, захваченных фашистами, предложил начальнику заранее вколотить заявочный столб, то есть признать де-юре существование будущего театра. Но на начальника, страдающего манией самоедства, обстоятельная и превосходно аргументированная речь московского режиссера подействовала, как мулета на быка. Он рассвирепел и, постукивая кулачком по столу, стал кричать, что не позволит превратить себя в ширму, за которой будут скрываться люди, потерявшие свою советскую совесть.
Евгений Александрович как ошпаренный выскочил из кабинета и подсел к столу Муромцева. Губы у него дрожали, а на скулах полыхал румянец человека с больными легкими…
— Зачем же оскорблять! — негодующе восклицал он. — Зачем обвинять в потере совести! Как это неблагородно и жестоко. У меня застарелый туберкулез легких. Кому я нужен на фронте? А тут реальная возможность организовать мобильный театр с целенаправленным патриотическим репертуаром: одноактные пьесы, театрализованные обозрения, художественное чтение… Есть уже Елена Борисовна Гилоди… Вчера приехала Вера Лейкина, отличная тюзовская актриса; кажется, здесь и Уварова из Камерного театра… Как же не использовать такие силы! И ведь я не просил у него ни денег, ни помещения, только — оформления. А он вдруг мне: «Всё на фронт, всё для фронта!» Так ведь и театр может стать фронтовым.