— Отметка ОВРА?
— Жандармерия, — ответил Бранко. Сильно затянулся, ткнул папиросу в пепельницу и вдруг сорвал свои черные очки. Вместо правого глаза — уродливая багрово-красная воронка. — Тоже жандармерия. — И посмотрел на Луиджи своим единственным пылающим глазом.
«…Бандьера росса ля трионфера!..»
Франц сошелся с Жансоном. Ведут между собой неторопливый обстоятельный разговор. И так же обстоятельно ухаживают за Маргарет. Чтобы, сохрани бог, не надуло ей из окна. Чтобы, сохрани бог, не выходила она в тамбур. И сидят у нее в купе как приклеенные, и попробуй-ка вытащи кого-либо из них оттуда.
— Морис, твоя очередь выступать. Приготовься. Уже подъезжаем.
Жансон смотрит на меня прищуренными, немного сонными глазами:
— Не волнуйся. Я давно готов.
И Жансон покидает купе, когда поезд замедляет ход и мимо окон медленно проплывают кирпичные и деревянные, покрашенные охрой станционные постройки.
А Франц остается и, вытащив из кожаного футляра губную гармошку, услаждает слух Маджи бульканьем и подвываниями, которые он выдает за саксонские народные мотивы.
Я делаю Маджи отчаянные знаки: ну охота тебе слушать эту дурацкую гармошку? Ну выйди хоть на минутку в коридор, давай постоим вдвоем у окна… Но она только морщит в улыбке носик и притворяется, что ей интересно с Францем, хотя он знает только два английских слова: «май дарлинг» и «крокодайл». Маловато, чтобы ухаживать за девушкой, не понимающей по-немецки!
«Бандьера росса…» Но вот уже возвращается Шансон. И петь мне определенно не хочется.
Китаец Ваня оживленно поблескивает узкими длинными глазами. Симон учит его по-французски. Ваня высоким тенором старательно скандирует: «Вив ла леволюсьен плолетэл!» Симон поправляет: «революсьен… тю компран? ре… ре… ре…» А Ваня никак не может выговорить «эр» и после многих неудачных попыток переходит на русский и рассказывает Симон, как в марте прошлого года рабочие захватили Шанхай и он, комсомолец Ваня, командовал пятеркой смелых ребят, добывших себе винтовку и два маузера в горячей схватке с полицейскими. Сильно ругает, тоже по-русски, предателя Чан Кай-ши, а заодно и оппортуниста Чен Ду-сю, заявившего, что комсомолу не следует вмешиваться в политическую борьбу.
Симон не понимает по-русски, но хлопает в ладоши и звонко восклицает: «Вив лё Шанхай руж!»[13]
«…Бандьела лосса ля тлионфела!..»
А я подружился с Мамудом.
Могу часами слушать его неторопливые, образные рассказы о Востоке, мысленно вижу буддийские монастыри, запрятанные в расщелинах высочайших горных вершин, древние храмы Эллоры, вырубленные в скале, и нескончаемые, дымящиеся желтоватой пылью дороги с унылым скрипом арб и натужным мычанием буйволов.
Мамуд рассказывает мне о попытках англичан столкнуть лбами ислам и индуизм, о кровавых расправах над безоружными крестьянами, о философских воззрениях Рамакришны Парамахамса и Вивекананда, о глубинных истоках движения пассивного сопротивления, возглавляемого Махатмой Ганди.
Он удивительно образован. Цитирует на память Рабиндраната Тагора и знаменитого древнего писателя Калидаса, о котором я никогда ничего не слышал. Отлично говорит по-французски и в совершенстве знает английский.
В Советский Союз он добирался несколько недель. Через горы Каракорума, Памира. Разреженный, острый, как бритва, воздух, голубые фирновые поля, бездонные пропасти. Отморозил правую ногу, опалил морозом верхушки легких. Теперь чуть прихрамывает и глухо покашливает.
— Но почему тебя прозвали Гималайским барсом? — спрашиваю я.
— По недоразумению. На моем пути Гималаи остались правее. И уж если хочешь, то я скорее подражал горному козлу, нежели барсу. И куртка на мне была из козлиного меха.
Да, на барса Мамуд совсем не похож. У него пушистые, как у девушки, ресницы. Когда он зажимает сигарету тонкими смуглыми пальцами, рука чуть заметно дрожит. Я ни разу не слышал его смеха. Только легкая и какая-то грустная улыбка постоянно таится в уголках его полных губ.
Как-то я не удержался и тихо спросил:
— Ты индус, Мамуд?
— Какое значение для дружбы имеет национальность? Я твой друг, Дмитрий, — ответил он, так и не нарушив правил конспирации.
«Бандьера росса ля трионфера…»
На одной из станций за Харьковом в наш вагон ворвался вихрастый парень в потертой, с чужого плеча, кожанке. Регус пытался его задержать.
— Не становись, папаша, поперек дороги, отцепись, а то ненароком уронить тебя могу. — И заорал на весь вагон по-испански: — Привет героическому комсомолу Испании!
Все наши выскочили в коридор, окружили парня; жмут ему руку, хлопают по плечу. А он спрашивает:
— Которые из вас испанцы?
— Нет в нашей группе испанцев, — отвечаю. — Итальянец — пожалуйста. Вот этот — Луиджи. И немцев двое. И англичанин. И француженка есть.
— Да как же так получилось! Я же их-то языков не знаю. Я на испанский навалился, чтобы интернациональную связь установить.
— А почему испанский выбрал?
— А ты стих поэта Светлова читал? Про Гренадскую волость понятие имеешь? Ну то-то!
Было у него на всё про всё три минуты. Получил адреса Доннер-веттера и Симон, Чарли и Маргарет. Очень просил при случае передать пламенный привет всем испанским комсомольцам от Данилы Загнигуба. Спрыгнул на ходу, несколько секунд бежал за поездом и что-то кричал по-испански. Мы высунулись из окон, махали руками и отвечали Даниле на пяти или шести языках.
В Ростове — грандиознейшая встреча. На привокзальной площади собралось несколько тысяч молодежи. Явились все мои старые друзья-крайкомовцы во главе с Колей Евсеевым и Петей Чикишем.
Митинг открыл Евсеев. Я представил всех членов делегации. С речами выступили Луиджи и Маргарет. Конечно, когда Маджи, стоя на грузовике, превращенном в трибуну, вдруг заговорила по-русски, я страшно волновался. Всё-таки она не очень хорошо знает русский язык, а тут ее слушала вся площадь, комсомольцы Ленинского района, Городского и Нахичевани. Но Маджи — самый настоящий молодец. Сказала всего несколько фраз, простых, ясных, теплых, и площадь долго грохотала аплодисментами. А мне шепнула побледневшими губами: «Так страшно, думала: могу умереть».
После митинга нас посадили в синий автобус и повезли в Московскую гостиницу. Мы медленно ехали по Садовой, и каждый перекресток, каждый дом здоровался со мной, и мне хотелось взять Маджи за руку и пробежаться по всему Ростову, чтобы и она узнала и полюбила город, в котором произошло превращение мое из подростка в мужчину. Обязательно сделаю так, чтобы Тоня и Сергей увидели Маргарет. Позвоню им из гостиницы. Вспомним старину, ну и познакомлю их с одной замечательной девчушкой…
Мы продолжим наш спор с Тоней по поводу международных масштабов. Ведь я здорово изменился за эти месяцы, подковался политически, встречался с вождями мировой революции и, ей-богу, стал вполне серьезным человеком.
Вот и Коля Евсеев, улучив минутку, обхватил меня за плечи и спросил:
— Ну, б-б-рат, как жизнь? В-в-вижу, доверили тебе серьезное дело — руководить делегацией! Растешь, Дмитрий!
Я, конечно, не удержался, сказал Коле, что в общем всё идет нормально: присутствовал на обоих конгрессах, учу язык, занимаюсь Германией и, может быть, поеду в страну.
— Ну и м-м-молодчик! — одобрил Николай. — И хорошо, что к нам приехал. Ты же как-никак наш выдвиженец.
Конечно, ваш выдвиженец. Я никогда этого не забуду. Потому что, если бы не твое дружеское тепло, Коля, сидеть бы мне в пионерском бюро, ссориться с Волковым и сочинять методические письма. Это ты послал меня с Антонио Мартини, — понял, что человеку нельзя топтаться на пятачке своих детских увлечений.
Я не сказал об этом Евсееву, так как знал, что он не терпит всяких там сантиментов. Но на душе было светло и радостно, когда мы ехали в автобусе по Садовой, а Коля сидел рядом, словно позабыв на моем плече свою тяжелую ручищу.