И всё же «добыча жемчуга» идет полным ходом.
Вазерский уговорил двух певиц, обе лирико-драматическое сопрано, остаться в Пензе. Партии Лизы, мадам Баттерфляй, Микаэлы… Найти квартиры поможем. К столовой прикрепим. Согласны? Вот и превосходно, жалеть не будете! И к Муромцеву:
— Дмитрий Иванович, большая к вам просьба — дотолкуйтесь с властями. Надо их снять с поезда. Голоса — милостью божьей. Украсят наш оперный коллектив.
И вот уже Дмитрий совершает очередное восхождение по Московской к трехэтажному из красного кирпича зданию, где находится облисполком. И у зампреда, что шефствует над культурой и искусством, выпрашивает разрешение оставить в городе двух «Неждановых».
— Сестры ее, что ли? — любопытствует зампред.
— Да нет, это я фигурально выражаюсь. Голос и тембр неждановские.
— Кто это тебе сказал?
— Вазерский.
— А ты ему верь побольше. Я этого черта неуемного давно знаю. Услышит, как кто-нибудь заголосит, и сразу: Собинов, Нежданова, Барсова… Ты не очень-то его слушай!
— Федор Петрович очень добрый человек. Кто в беде, тому руку помощи.
— Так, так, выходит, что он — добрый, а я — злой. Так чего же ты к злому суешься?
Но, поговорив еще и обязательно напомнив, что Пенза не резиновая, разрешение, конечно, дает.
Муромцеву невыносимо жаль всех этих людей и как-то совестно за собственное благополучие. Ведь ему, приехавшему в Пензу не с запада, а с далекого юго-востока, не пришлось, слава богу, нестись вперегонки с войной. И семья его, эвакуировавшаяся из Ленинграда, испытала лишь некоторые неудобства длительного путешествия по земле и по воде, да, пожалуй, затаенный страх ожидания: а вдруг всё же попадем под бомбежку! Но, добираясь до Пензы, ни Тася, ни мама не были вышиблены из колеи обдуманности и целеустремленности своих поступков. Они оставляли ленинградское гнездо «так, на всякий случай», и, главным образом, для того, чтобы в грозное военное время соединиться с Дмитрием, который сам ни при каких обстоятельствах не мог бы приехать к ним в Ленинград. В спешке, но не в катастрофической, отбирали они необходимые вещи: одежду летнюю и зимнюю, немного посуды, даже любимые Танины игрушки, паковали тюки, обвязывали веревками чемоданы, покупали билеты на поезд, на пароход и вновь на поезд. И приехали очень утомленными, взволнованными, но уж никак не в состоянии шока.
А вот у Елены Гилоди, чуть не босиком пришедшей сюда из горящего Смоленска, лицо сведено судорогой ужаса и темным, мрачным огнем пылают глаза. При встречах с ней Дмитрий начинает говорить словно бы на цыпочках, в этакой приглушенно-успокоительной манере.
Или вот такой случай. Пришел в отдел взлохмаченный, давно не бритый человек в помятом, запачканном костюме. Прижимает к груди скрипку в кожаном футляре. Терпеливо сидит возле двери на краешке стула. Из кабинета вышел Дмитрий.
— Вы к кому, товарищ?
— Могу ли повидаться с начальником отдела? — спросил человек со скрипкой и поднялся со стула.
— Его сейчас нет. Но может быть, я…
— Я могу играть на скрипке.
— Вы скрипач?
— Нет, нет… Скрипачом я себя назвать не имею права. Но я… довольно прилично играю на скрипке. И я слышал, что у вас организуются хозрасчетные эстрадные бригады.
— По этому вопросу вам надо поговорить с Чарским. Николай Илларионович Чарский. Директор госэстрады. Поднимитесь на третий этаж, там его и найдете.
— Вы думаете, это не безнадежно? — спрашивает посетитель и умоляюще смотрит на Муромцева из-под тяжелых, набрякших век.
— Если вы играете… Но, простите, а ваша основная специальность?
— Я — дирижер. Может, слышали… Натан Рахлин.
— Натан Рахлин! Вот тебе и раз… Как вы здесь очутились? — И тут же Дмитрий ловит себя на том, что вопрос-то, прямо скажем, глуповатый.
Рахлин чуть приподнимает плечи.
А Дмитрий берет его под руку, страшно осторожно, будто эта рука по меньшей мере вывихнута, и ведет к двери.
— Пойдемте, я провожу вас.
Чарский, как несокрушимый утес, выдерживает накатывающиеся на него волны чтецов, вокалистов, фокусников, персонально — Лю — «женщины без костей» — и особо — всего цыганского ансамбля, звенящего серьгами, монистами и браслетами, наступающего на Николая Илларионовича под испытанным водительством самого Сологуба.
Протолкавшись сквозь заслон жаркой, потной, разящей чесноком и луком, благоухающей духами плоти, Дмитрий подтаскивает к директорскому столу явно оробевшего Рахлина:
— Коля, это — Натан Григорьевич Рахлин.
— Очень приятно, — говорит Николай Илларионович, величаво поднимаясь из-за стола. — Чарский.
Ну совсем как на великосветском рауте!
— Коля, надо помочь Натану Григорьевичу. Прошу тебя.
Чарский задумчиво сверлит пальцем румяную, пухлую, отлично выбритую щеку.
— Так ведь оркестра симфонического пока не предвидится, Дмитрий Иванович. Право и не знаю, чем могу…
Его безмолвно, перебивает Рахлин, подняв на вытянутых руках свою скрипку в потертом кожаном футляре.
— А удобно ли? На скрипочке пиликать… Всё же такой известный дирижер!
— Я буду не пиликать, а играть… иг-рать! — взволнованно восклицает Рахлин.
— Прежде всего, Натана Григорьевича надо прикрепить к театральной столовой. Ты на Степана Степановича влияние имеешь? — спрашивает Муромцев.
— Это сделаем, — заверяет Николай Илларионович и затем, обращаясь; к Рахлину: — Включаем вас в бригаду. И, как говорится, прямо на бал. Сегодня в шесть вечера выступите на агитпункте. Чтец, вы и наша обворожительная змейка — Лю.
— Вы налочно, налочно меня длазните, Николай Иллалионович… Телпеть не могу плотивных холодных змей! Они — узасные! — И Лю, картинно содрогаясь, делает глазки одновременно и Чарскому, и Дмитрию, и, на всякий случай, Рахлину.
— Я вам бесконечно благодарен, — негромко говорит Рахлин, пожимая Дмитрию руку.
— Полноте, такие пустяки! — Муромцев чувствует себя не в своей тарелке.
В самом деле, направить известного дирижера «пиликать на скрипочке», как выразился Николай Илларионович, в паузах, необходимых гуттаперчевой Лю, чтобы привести в боевую готовность все свои косточки, хрящики и мышцы. Великое достижение, что и говорить!
Покидая Лысую гору, как неофициально именовалось буйное ведомство Чарского, он слышит и воркование Лю — «такие лумяные, лумяные булочки», и хрипловатый басок «цыганки Азы» — «Ах, золотой ты наш Илларионович, не слушай ты наветов, завистница она, только и может, что грудями трясти, да на ушко тебе нашептывать», и жидкий тенорок политкуплетиста Сорокера-Доброскова, «прочищающего» горло.
Вечером, как было заведено, Дмитрий и Тася делились впечатлениями об уходящем дне.
— Знаешь, какая неожиданная была у меня встреча? — сказала Тася. — Пошла утром на почтамт. Ну, «до востребования», понятно, очередь большущая. Пока добралась, по крайней мере десяток разных историй услышала. Трудно здесь людям приходится. И с жильем плохо, и на рынке цены невообразимые. Так вот, понимаешь, впереди меня какой-то мужчина в светлом костюме. Подошел к окошечку и спрашивает: «Натану Рахлину есть?»…
— Натан Рахлин! Можешь себе представить…
— А что такое?
— Да нет, рассказывай. Я потом…
— Ты что-нибудь о нем знаешь?
— Рассказывай, Тася, сперва ты…
— Ну, в общем-то ничего не произошло… Я не удержалась и спросила: «Вы Натан Рахлин?» Он живо обернулся, смотрит на меня как-то изумленно, растерянно… «Вы меня знаете?», — «А что же тут удивительного?» — спрашиваю.
И, можешь представить, на глазах у него выступают слезы, он хватает меня за руку и торопливо рассказывает всю свою историю. Оказывается, когда его эвакуировали, жена находилась в родильном доме. Только-только родила и прямо в поезд. В дороге умер ребеночек, и они почему-то решили сойти в Пензе. А тут никакой работы, никаких перспектив… Конечно, ужасное у него положение!
— Он уже работает, — сказал Дмитрий. — На скрипке играет. Чарский его в одну из хозрасчетных бригад включил.