Только под утро выбрались на магистраль Минск — Москва. Перед глазами предстала уже знакомая картина: шоссе шевелилось, дышало, разговаривало. В сумраке предрассветного часа многочисленный поток идущих почти сливался с графитной лентой асфальта. А позади пылал Минск, и небо над ним было слепяще-красным, словно при восходе солнца.
Когда сделали очередную остановку — что-то не ладилось с подачей горючего, — Венцлова вышел из машины и долго-долго смотрел на горящий город. Вот так, должно быть, выглядел Рим, подожжённый Нероном. «Но я-то не из числа поджигателей, — пытался успокоить себя Венцлова. — И эта страшная красота неистовствующего огня вызывает во мне только горечь и гнев. Горящий город отгородил меня от родины, от жены, от сына, от родных и друзей… Но всё ли делал я, как писатель, как деятель культуры, наконец, как советский гражданин, чтобы не допустить поджигателей на свою родину, чтобы предостеречь всех людей от фашистской опасности? Делал, конечно, делал, но… Мне кажется теперь, что мог бы сделать еще больше, гораздо больше. Я-то знал фашизм. Не теоретически, не по книгам, а непосредственно, сталкиваясь с ним каждодневно, ежечасно на протяжении почти четырнадцати лет сметоновской диктатуры. И я мог бы еще больше и еще ярче рассказать о нем советскому народу…»
И может быть, именно в эти мгновения, здесь, на развилке шоссе, писатель и народный комиссар, беспартийный литовский интеллигент Антанас Венцлова решил, что нет для него иного пути, чем тот, по которому шли Капсукас и Каролис Пожела, по которому идут сейчас Палецкис, Снечкус, Гедвилас и тысячи других литовских коммунистов. Пойти вместе с ними и в полной мере разделить ту тяжкую ответственность за настоящее и будущее, которую они добровольно приняли на себя.
И еще одно летучее совещание. Что же будем делать? Не возвращаться же назад, чтобы сразу попасть гитлеровцам в зубы.
Решили двигаться в сторону Москвы, пока есть бензин в машине, а там, если придется, то и пешком.
Добирались долго: через Смоленск, Вязьму, Можайск.
В Можайске впервые увидели пленного гитлеровца. И был он не рыжий, в веснушках, с волосатыми лапами, как позже изображались военными корреспондентами и некоторыми писателями немецкие захватчики, а стройный, с великолепно тренированным телом, темноволосый, с гордо закинутой головой и презрительной усмешкой на искусанных в кровь губах.
Вели его два милиционера с наганами, а сопровождала задохнувшаяся от ярости толпа. Люди не отрывая глаз рассматривали живого фашиста. Как гадюку с перебитым хребтом. И все молчали.
Только старуха глухо выкрикнула:
— У-у, проклятущий!
Пленный еще выше задрал голову и не сказал, а выплюнул:
— Шайзе!
И тут из машины неожиданно выскочил Гира. Подняв к небу побледневшее, искаженное ненавистью лицо и потрясая кулаками, он срывающимся голосом закричал:
— Я отомщу! Я страшно отомщу им… За всех! За сына! Слышите, товарищ Антанас? Да, страшно, страшно отомщу гуннам…
Накал ненависти был так силен, что превратил эти слова в заклятие.
Но как мог попасть сюда, под самую Москву, этот напыщенный немецкий мальчишка в форме болотного цвета? Этого Венцлова никак не понимал и обратился за разъяснением к одному из сопровождавших пленного.
— Вам-то что нужно? Кто вы такой? — Но, увидев депутатский значок, охотно рассказал, что несколько часов назад, перед самым рассветом, вблизи Можайска — вы небось заметили: бор густой такой справа от шоссе — сброшена была группа парашютистов-десантников. Но комсомольцы заметили и вместе с милицией прочесали лес. Была перестрелка. Десантников перебили, а этого красавчика живьем захватили. Но помяли, понятно, на совесть!
— Ты слышишь, мамочка! — торжествующе воскликнул Гира. — Храбрые комсомольцы победили целый отряд вооруженных до зубов головорезов. Вот так и расправится русский народ с фашистскими вояками!
«Да, но что же смотрели летчики, охраняющие воздушные подступы к Москве?» — подумал Венцлова.
Только на шестой день добрались до Москвы. И сразу же — на улицу Воровского, в постпредство Литовской республики. Постпредство — вот оно, в небольшом особнячке под номером 24, на тихой, чуть, пожалуй, чопорной московской улице, где с давних пор размещены посольства многих иностранных государств. А республика? Остался ли от нее хоть клочок свободной земли?
Пожимая руку Повиласа Ротомскиса, Венцлова, наперед зная ответ, все же спросил:
— Как там… Вильнюс?
— Вчера оставили Минск, — сказал Ротомскис и, видя, как замкнулось лицо Венцловы, почуял недоброе: — А ваши, товарищ Антанас, жена, сын… Где же они?
— Там, — махнул рукой Венцлова. — Отправил в деревню. Думал, на несколько дней, и видите, что получилось!
— Да, — сказал Ротомскис и отвел глаза.
— Ну, а что будем делать здесь? — взяв себя в руки, спросил Венцлова.
Постпред оживился:
— Вы подоспели ко времени. Дела хватит. Предстоит организовать передачи по радио на Литву. Мне уже звонил товарищ Поликарпов. Но прежде всего отдохните и осмотритесь!
Он всё сделал, чтобы беглецы сразу же почувствовали себя под родной кровлей. Достал одежду, курево, даже лезвия для бритв. Поели, приняли ванну, выспались и уже назавтра отправились на Пушкинскую площадь, в радиокомитет. И через несколько дней Литва услышала голоса своих поэтов Людаса Гиры и Антанаса Венцловы. Они с листа переводили передовые «Правды» и «Известий», сводки Совинформбюро, читали свои стихи, написанные год назад, когда Литва стала советской. Работали до одури, до изнурения. Только при такой работе удавалось затолкать вглубь тоску о потерянном.
Москва представала перед ними в новом обличий города-воина.
— Совсем, совсем не похожа новая Москва на ту Москву-матушку, где мы с вами, товарищ Антанас, побывали. И ведь недавно, ох, как недавно это было! — восклицал Гира, когда они торопливо переходили площадь Восстания, чтобы по бульварам добраться до радиокомитета.
— Да и мы с вами, товарищ Гира, совсем не те, какими были год назад, — возражал Венцлова.
Прошло несколько дней их московской жизни, и — наконец-то! — в постпредстве появились и каунасцы: члены ЦК партии, народные комиссары. С ними были Пятрас Цвирка и Костас Корсакас. До Москвы они добирались другими дорогами. Через Укмерге, Зарасай, на Двинск и Великие Луки. Тоже несколько раз попадали под сильные бомбежки. Но тут были всё люди закаленные, борцы, не раз делившие место на тюремной койке со смертью. Подпольщики, за плечами которых и долгие годы заключения в страшном форте возле Каунаса, и постоянные стычки с полицейскими: Антанас Снечкус, Адомас-Мескупас, Мечис Гедвилас, Александрас Гудайтис-Гузявичус… Да, это были люди сильные духом!
Но где же Саломея? Почему же ее не оказалось среди каунасцев? Никто толком не знал, что с ней. Да, видели в Каунасе, в день, когда началась война. Сохраняла спокойствие и мужество наша милая Саломея Нерис. Конечно, должна была эвакуироваться вместе с нами. Но куда-то исчезла… Никто и подумать не мог, что осталась «под немцами». И было стыдно, что в этот самый трудный час не вспомнили о хрупкой женщине, да еще с маленьким больным сыном.
Но пришла в Москву и Саломея. Оборванная, исхудавшая, до черноты загорелая, почти босая. И привела своего Баландукаса, грязного, перепуганного, не выпускающего руку матери.
Долго молчала и на все вопросы нетерпеливым жестом отбрасывала с широкого, выпуклого лба прядь спутавшихся, выгоревших волос.
— Ну вот, пришла!
Казалось, что вместе с мешающей ей прядью она старается отбросить от себя видения и призраки дороги страданий, по которой пришлось ей пройти. Окруженная друзьями, понемногу оттаяла и тихим своим голосом рассказала вот что.
Утром 22 июня она проснулась от короткого и страшного раската грома. Ей показалось, что их маленький домик подпрыгнул вверх как мяч. «Какая гроза!» — хотела она воскликнуть, но увидела в окнах солнце.
— Просыпайся! Что-то случилось. — Муж теребил ее за плечо.