Я опять в доме Старейшин, но теперь здесь только я и Черный человек. Его нагота и притягивает, и отталкивает. Во рту у меня вкус лесной малины и браги. Я подхожу к Черному человеку. Горелой плотью пахнет сильнее, чем утром.
Черный человек вдруг открывает глаза и улыбается. В его улыбке самая чистая доброта; глаза так ярко сияют от счастья, что счастье переполняет и меня.
Черный человек берет меня за руку, я вдруг отрешаюсь от всего – от времени и пространства – и проваливаюсь куда-то, все глубже, глубже – или внутрь чего-то.
Здесь не темно, здесь все сплошной свет, и я вдруг понимаю, кто он, этот Черный человек.
Тело в очаге – всего лишь одна из личин, которые он носит. Я вижу их все. Все его образы. И у всех одни и те же глаза.
Я в Америке, иду рядом с ним по хлопковой плантации; а вот мы в кибитке посреди русской степи – возвращаемся из Самарканда, везем шелк; мы противостоим смерти в полевом госпитале во Фландрии и плаваем среди кувшинок в карельском озере; мы лежим, обнявшись, в деревянной, пахнущей дегтем лодке, и наши тела сливаются в божественном единении под множеством небес – то в тени египетских пирамид, то под небом, по которому снуют странные корабли из блестящего металла; мы сидим у окон, через которые время и пространство видны насквозь, и болтаем друг с другом через эти невероятные окна из разных мест земли; в будущем, в прошлом, всегда вместе, бок о бок мы движемся сквозь столетия – сквозь тысячелетия даже. Мы мужчины и женщины, а иногда принимаем облик зверей. Мы Стина и Ингар, и пребудем ими тысячи лет.
Проживая все это в себе, я знаю, что каждый явленный мне образ обрамлен одним-единственным чувством. Образы не могут существовать без того главного, что разлито вокруг нас.
Любовь. Рама, фундамент, все краски творения, круговорот времени – все это любовь!
Она везде, она для всех – даже для самых заблудших, павших ниже всех. Может быть, им любви уготовано больше, чем другим, ибо заблудшие нуждаются в ней более других.
Это светлое место за пределами времени и пространства и есть настоящее, истинное существование; жизнь земная похожа на работу – необходимое зло, с которым время от времени приходится мириться. Но когда человек попадает в то, другое место, ему становится ясно все, и земная жизнь начинает казаться отдаленной, похожей на сон, она тускнеет и почти стирается из памяти.
Меня будит отец – с испуганным лицом трясет меня за плечи.
“Не покидай нас, Стина!”
Отец говорит, что я была без памяти едва ли час, но я готова поклясться, что пребывала в том чудесном мире всю свою жизнь и даже дольше. Тысячи страниц в дневнике и близко не хватит, чтобы описать его.
Никогда еще я не чувствовала себя настолько живой.
Глава 16
Следственная тюрьма Крунуберг
Надзирательница недавно разменяла шестой десяток, она служила уже давно. Олунд знал ее не первый год. Ему казалось, что надзирательница, как и он сам, не стремится делать карьеру. Не собирается менять свое место на директорское ради того, чтобы просиживать штаны и перекладывать бумажки за зарплату немногим больше, чем есть у нее сейчас. Еще их объединял интерес к машинам, мотоциклам и “народным гонкам”. Оба обожали осенние вечера, пропахшие раскисшей землей и бензином, любили, когда четыре цилиндра гудят, как рассерженные пчелы. Иногда Олунд случайно встречал эту женщину на каких-нибудь соревнованиях за городом, и не будь они оба людьми замкнутыми, они бы давным-давно перешли от шапочного знакомства к настоящей дружбе. Есть люди, думал Олунд, которым требуется побольше времени, чтобы завязать дружеские отношения.
– Все еще молчит? – спросил он, когда они с надзирательницей стояли в коридоре перед дверью камеры. Олунд на ходу поедал обед – полбагета с бесцветным сыром и столь же бесцветной ветчиной.
– Да, но она совершенно точно не глухая. По-шведски понимает. Хоть немного, но понимает. Но когда мы пытаемся общаться с ней при помощи бумаги и ручки – все, конец. Она как будто не умеет ни читать, ни писать, хотя не исключено, что притворяется и просто не хочет ни с кем разговаривать.
Олунд с самого начала подозревал, что их ожидает процесс сродни кафкианскому. Мало того, что у девочки не было документов – у нее не было даже имени. Может, шведка, а может, и нет.
Людей, личность которых не установлена и которые совершили серьезное преступление вроде покушения на убийство, инструкция требовала держать в изоляции по двадцать три часа в сутки. Каждые две недели – новое судебное разбирательство, новая надежда. В худшем случае такого человека ожидали год или два полной неопределенности; день за днем – никого, кроме надзирателей или адвокатов. Иногда заключенные и вовсе узнавали, в чем их обвиняют, лишь через несколько месяцев. И даже если дело доходило до судебного разбирательства, время, проведенное в ожидании суда, растягивалось до дурной бесконечности.
Такие процессы высасывают из людей всякую волю к жизни, подумал Олунд и шагнул в кабинет, где его ждали изъятые у девушки вещи. На столе лежали одежда и обнаруженные в рюкзаке пожитки; белая ночная рубашка и тяжелые ботинки-“вездеходы”, совершенно неподходящие для этого времени года, зеленая армейская куртка, а также нож с пятнами крови на лезвии. Самый обычный туристический нож, хотя рукоять в виде головы какого-то животного выточена вручную.
Еще здесь были вещи, недавно доставленные с сортировочной в Томтебуде. На столе рядом с уликами лежали грязный сложенный брезент и такой же грязный рюкзачок. Надзирательница уже осмотрела вещи и постановила, что они не являются вещественными доказательствами и их следует рассматривать как личное имущество. Теперь Олунду предстояло собрать их и снабдить пометками; он достал формуляр и принялся составлять опись лежавших перед ним предметов, сопровождая список комментариями.
“Серый рюкзак фирмы “Фьелльрэвен” (детский); металлическая расческа с длинной острой ручкой (не должна находиться в распоряжении заключенной); пачка кукурузных хлопьев (половина); варежки домашней вязки, пара; целая плитка шоколада (двести граммов, с орехами); старая стеклянная бутылка с резиновой пробкой и металлической ручкой (на треть заполнена обычной водопроводной водой)”.
Сбоку на рюкзаке была пришита тканевая метка. Она порвалась и замахрилась по краям, однако некоторые буквы еще читались.
Олунд повнимательнее присмотрелся к ярлычку, какие мамы по всему миру пришивают к вещам своих детей.
Методом исключения он сумел определить, что там написано. Слово напоминало “Мелисса”. Да, совершенно точно: Мелисса. Разобрать фамилию оказалось сложнее, но она, похоже, заканчивалась на “-стрём”.
В комнату для отдыха Олунд пришел уставшим и потому с благодарностью принял предложенную надзирательницей чашку кофе.
– Я только что разговаривала с руководителем охранного предприятия, – сказала надзирательница, садясь за стол. – У охранника, которого пнула девушка, есть разрешение на оружие. Он когда-то служил в правительственной канцелярии… откуда его уволили прошлой осенью. Причина – неподобающее поведение.
– Превышение должностных полномочий? – Риторический вопрос Олунда мог сойти за констатацию факта.
– Именно… Но разрешение на владение оружием он сохранил. Его начальник утверждает, будто не знал, что он держал пистолет в своем шкафчике, но кое-кто из сослуживцев, похоже, в курсе. – Надзирательница отпила кофе и продолжила: – А сегодня он, уходя на обед, забыл запереть шкафчик. Решили, что девочка, когда сбегала, стащила пистолет, но пистолет просто завалился за полку.
Олунд не удивился, но энтузиазма у него это сообщение не вызвало. Его больше интересовал рюкзак.
– Значит… девочку зовут Мелисса? – спросил он.
Охранница покачала головой.
– Мы от нее пока ни слова не добились. Я спрашивала про Мелиссу, но она вообще никак не реагирует. Кстати, хотите чего-нибудь к кофе? В холодильнике, если рискнете, есть “косичка” с корицей. Она давно там лежит.