Вестрен почувствовал болезненный трепет. Будто острый нож вонзился в сердце, полоснул его щемящей болью. Охваченный ненасытным пламенем, он весь раскрылся навстречу этой томительной муке. Растревоженную душу вдруг обожгло внезапное прозрение.
С горечью увидел он самого себя, свое трусливое «я», свою никчемную жизнь, увидел дряхлеющее тело и мелкую душу.
Тут его охватил страх. Скорее бежать отсюда. Прочь из этого душного ладана, на волю, на знакомые улицы. Вдохнуть привычного городского воздуха. Окунуться в бензиновый угар. Бежать куда угодно. Лишь бы оставаться самим собой.
Уже давно по вечерам после библиотечного затворничества он шел не домой, а в кафе. Попив чаю и выкурив трубку, отправлялся бродить по улицам.
Десять лет, отданных диссертации, превратили его в настоящего анахорета. Больше того: он начал бояться людей. Он не выносил их взглядов, их лица раздражали.
Все милее становились ему ночи. Все чаще ему хотелось пройтись по ночному городу. Оказывается, пустые улицы очень хороши, в час, когда повсюду царит тишина.
Особенно полюбилась ему Сенатская площадь, он и сегодня пришел сюда.
Над безмолвными оливковыми мостовыми реяла сизая дымка. Тончайшая, тоньше паутины, еле заметное марево. Из этой дымки вырастали белокаменные здания, темно-синие кроны деревьев парили над нею, сквозь нее маслянисто блестели бирюзовые пятна уличных фонарей.
Этот обманчиво спокойный свет был полон тайной жизни и непрерывного движения. Скованная холодом серая земля в скверах и парках молча корчилась в родовых муках. Все теснее становилось листьям в набухающих почках. Боль нарастала, обременяя ночь животворными страданиями.
Вострен миновал маленькую церковь, где бывал иногда на вечерних службах. Обогнул литую ограду и свернул налево к Банку Финляндии, дальше его путь лежал мимо Дома Сословий, с его украшенными каннелюрами колоннами и строгим, отделанным бронзой фризом.
Он не честолюбив. Во всяком случае, не более чем другие. Просто за десять лет превратился в раба своей диссертации. Она пустила в нем корни и буйно разрасталась, словно ненасытный сорняк. Она высосала его силы. Расшатала нервы и лишила сна. Ее пропыленная громада вытеснила из души все остальное.
С пристани потянуло соленой влагой. Свежий аромат сосен разлился в воздухе. Видимо, его принесло ветром из Зоосада или Мейланса.
Человек он не слишком одаренный. Однако достаточно способный. Тему выбрал совсем не из легких. Сплошные белые пятна, интригующие загадки, настоящая целина. А сколько новых идей, сколько внезапных озарений… Оказывается, диссертация отнимает уйму времени. Летели месяцы, годы. Он корпел над книгами. Да, уйму времени. И бродил. Каторжная жизнь.
Он свернул в скверик у Дома Сословий, медленно обошел старый, давным-давно не действующий фонтан. Детище романтического XVIII века. Как он похож на чудовищный торт, трагикомическое смешение венецианского стиля с помпезностью царской России. Гордая голова льва терялась на фоне обильного орнамента и пышных гирлянд. Годы не пощадили фонтан, теперь он всего лишь пристанище обленившихся городских голубей. Они так загадили его, что он сделался совершенно неузнаваемым.
Жена, Эльза, относилась к его работе с пониманием. Не дергала. Подбадривала, когда он падал духом. Жили в основном на ее зарплату. Конечно, это мучило его. Да и малышка Анслёг целыми днями в яслях… Зато когда он получит степень, — повторяли они с женой, — вот тогда они купят то, сделают это, вот тогда… Как они мечтали, как надеялись! Только бы разрешили публикацию, все образуется. Ведь диссертация, этот не дающий покоя кошмар, по сути, дело всей его жизни, вместилище самых сокровенных надежд, единственная возможность самоутверждения…
Он задохнулся от дыма. Очень едкого, с запахом резким, как у эфира. Наверно, его принесло из пригорода, там сейчас жгут прошлогоднюю листву.
Все эти годы он возводил в душе мощные стены. Чтобы охранять свой труд. Уберечь его от разъедающей самокритичности, от неожиданных сокрушающих ударов. Стены непроницаемые, чтобы не просочилось в душу отчаяние, чтобы спастись от парализующих сомнений в необходимости этого труда. Постепенно замуровывался в собственной душе. Надежно укрыл душу под слоем тучной плоти.
Он обогнул угол аптеки, сонную улицу мягко освещал фонарь, старинный, тонкой работы. Эта аптека дежурная, поэтому в витрине со старинной аптекарской утварью еще горел свет.
У Вестрена была своеобразная походка. Очень медленная, несколько расхлябанная, он передвигался вяло и неуверенно. Но эта робкая поступь свидетельствовала о невероятной выносливости. Он ходил, чуть опустив массивную голову.
Эти кварталы он знал наизусть. Историю каждого здания. До мельчайших подробностей изучил каждый фриз. Он знал происхождение каждого уникального памятника, они вобрали лучшее из русского и немецкого ампира, тонко сочетая заимствования с архитектурными традициями времен Густава III. Таким образом здесь, в Гельсингфорсе, в первой половине XVIII века вырос уникальный городской ансамбль, единственный во всей Европе, строгих пропорций, изящный, поражающий фантазией, простором и красотой. Гельсингфорсский ампир.
Гуляя здесь по ночам, он ощущал свою таинственную связь с этими старыми особняками. Они вели с ним неслышный разговор, придававший ему бодрости и сил. Обычно это успокаивало его воспаленный мозг, снимало нервное напряжение. А сегодня все было наоборот. Ночная прогулка не принесла облегчения. Он чувствовал себя неприкаянным бездомным чужеземцем. Казалось, все его нервы обнажены. И на зданиях тоже проступали нити нервов. Зеленоватые стены подрагивали будто натянутый до предела бумажный занавес.
Ища полного уединения, он поднялся по ступенькам Кафедрального Собора. Прислонился к высокой колонне. Здесь, куда не доходил свет уличных фонарей и неоновых вывесок, можно увидеть звездное небо во всем его величии. В бескрайней вышине цвело оно недосягаемой холодной красой.
Он окинул взглядом гавань. В прозрачной ночной синеве она сверкала будто драгоценная брошь, усыпанная бриллиантами подкова. Ему были видны прожектора и разноцветные огоньки, темные силуэты пропахших копотью пароходов у причалов, над которыми вздымались устрашающе огромные краны. Вода мерцала синими и сиреневыми бликами. Проскользила утка, две серебристых нити — на миг открывшиеся нервы воды — проступили на опаловой синеве. Нежной истомы была полна эта волшебная ночь, полна молчаливого страдания. Тихо и незримо природа готовилась к обновлению.
Над городом мелькнул луч Свеаборгского маяка. И опять. И в третий раз.
Вестрен вдруг почувствовал, как стучит у него пульс.
Да, ощущение не из приятных. Он четко различал каждый удар. Они становились все сильней и сильней.
Вестрен покачнулся от легкого головокружения. Сердце билось быстро-быстро.
Он поспешил спуститься по лестнице и вышел на простор площади. На Александерсгатан свернул к Микаэлсгатан, к Северному бульвару. Шел наугад, не разбирая дороги.
Неподалеку от Центральгатан гулко зацокали копыта. В зыбкой мгле загромыхала повозка. Слабо бился в закопченном фонарике желто-красный язычок пламени, узкие, похожие на велосипедные, колеса натужно вращались, жалобно повизгивали дряхлые рессоры. Допотопный рыдван весь содрогался, продвигаясь неровными толчками.
Копыта выстукивали о булыжник глухую дробь, разбитые натруженные копыта. Усталая лошадка сонно ковыляла, подбрасывая то костлявый круп, то шею, то круп, то шею.
Въехав в зеленоватое мерцание фонаря, лошадка испуганно вздрогнула. Смешно дернула головой, оскалив стершиеся желто-зеленые зубы.
На козлах дремал извозчик. Шапка побита молью, кафтан потрепанный. Больной, дряхлый старик. И все ездит, по привычке.
Цоканье постепенно затихало. Запахло на миг старой кожей, и вот уже повозка растворилась в ночи.
«Летучий голландец», — подумал Вострен. И неожиданно вскрикнул, крик резанул тишину и, ударившись о темные молчаливые стены, прилетел обратно.