Левое плечо ноет все сильнее — Хилма трет его пальцами, но рука не достает. Это ревматизм одолевает ее осенью: погода меняется, сводит суставы, отогретые летним солнцем. Ноющая боль спать не дает.
Хилма бросает в сумку свои таблетки. В боковом кармане лежит страховой полис, на дне сумки — носовой платок, расческа, кошелек, а также завернутый в другой платок ножичек, все еще пахнущий апельсином.
«Вот оно как, и грусть и радость жизни, все в одной сумке», — подумалось Хилме. Только-то и осталось, остальное невесть чье. И сама она тоже. Хилма защелкнула сумку и прильнула к окну. Вид все тот же — промерзшие поля, сбившийся у корней деревьев чистый снег поблескивает в вечерних сумерках.
Когда-то в молодости Хилма любила глядеть на небо, думая, что там, как и за кромкой леса, ее ждет загадочная и красивая жизнь. А когда лето клонилось к осени и рожь наливалась золотом, она подолгу стояла на краю колосящегося поля и думала: «Мое это все!»
А пейзаж по обе стороны вагона — он чей? Чувство пустоты с новой силой нахлынуло на женщину. «То не мое, чужое, будто на открытке, которую долго рассматриваешь и никак не отгадаешь, что же там, за изображением». Такую открытку держат на комоде около рамок с фотографиями, пока она не потеряется, не исчезнет из виду и из памяти.
От Ауне так и не пришло долгожданной открытки. Почему? Как же это Ауне могла забыть ее? Может, нелегко было ей? Может, смеяться перестала? А может, от тяжелой доли, наоборот, еще пуще смеялась? Жизнь заставляла, хотя умела Ауне и плакать — просто этого никто не знал. Она плакала и смеялась одновременно, и это придавало ей силы.
А спроси себя, Хилма не ответила бы, сколько раз жила последней надеждой? Ни разу. Сколько раз плакала от обиды на весь мир? Никогда. А смеялась от души? Это она-то? Лишь изредка улыбалась. Нужды в том не было: когда у Ауне хлеб был на исходе, у Хилмы — полные закрома. В то время как Сантери после войны еще несколько месяцев числился без вести пропавшим, Ээту спокойно спал дома. Когда в один год у Ауне умерло двое детей, сыновья Хилмы поднимались как на дрожжах. Ей неведом был страх.
— Проскочила!
Хилма вздрогнула — кто это сказал? Девушка по-прежнему читала, молодая пара по другую сторону прохода убаюкивала ребеночка. Не сама же она с собой говорит?
— Точно, — как мышь прошмыгнула, не зная больших горестей, не изведав и больших радостей — стрелой промчалась по жизни.
У Хилмы защемило сердце, горло сдавило, стало трудно дышать. Затем отпустило, на висках выступил пот.
— Мы старались жить в мире. Хотели трудиться — пахать, сеять, собирать урожай. Утром вставать, вечером ложиться. Ничего более. Может, не так жили, как надо? С ближними в согласии, с соседями, даже с Ауне, не ссорились.
Хилма, замерев, всегда слушала речи Ауне о бедности, голоде, безработице, эксплуатации. Слушала и думала: «Сами виноваты — чего лезут в политику, вмешиваются в то, что их не касается. И правильно, что Сантери дают работу в последнюю очередь, а с работы по весне увольняют первым. Своими бы делами заниматься, так нет — пекутся о благах всего мира».
— А может, в том и была радость и горесть их жизни? Чтобы печься обо всем мире, чужих людях, из далеких и близких стран? — Коли так, то им есть что вспомнить.
А Хилме нечего вспомнить. О себе совсем мало. Все о других, например, об Ауне. Сыновья Хилмы родились, выросли, разъехались, а Ауне — та двенадцать раз прибегала поделиться, что она в ожидании и двенадцать раз — показать новорожденного. Дважды, бледная и почерневшая от горя, позвала она Хилму на помощь к умирающему ребенку. Бежала поведать об ужасной расправе полиции над демонстрантами или, ошалевшая от радости, рассказать о победе своей партии на выборах. До всего-то ей было дело.
— И до меня, — думает Хилма, — так, должно быть. — Только Хилма не заметила этого. От мысли, что ты кому-то нужен, как своей семье или родственникам, у Хилмы кружится голова.
— Ауне из тех, кто и на своих похоронах спляшет, — усмехается с облегчением Хилма. Теперь она за все простила бы Ауне.
— Спляшет, спляшет эта старая карга, а как завертится в танце, руки разведет, бедрами играет, обернется вновь молодой — стройной да гибкой, кожа гладкая, волосы мягкие, пышные, глаза горят. Наплясавшись вдоволь, остановится, переведет дух, скажет: «Здорово, теперь и отдохнуть пора. Пришло время молодых». Да еще крикнет: «По мне не плачьте. И ты, Хилма, не плачь — в могиле не так уж страшно, даже наоборот, тепло и тихо». С тем и умолкнет Ауне навсегда.
Женщина, встрепенувшись, проводит ладонью по лицу. Ее взгляд устремлен в неведомую даль, беспокойные руки ищут опоры, опустившись на колени. Они морщинистые, узловатые, неуклюжие.
Поезд затормозил около узкой платформы маленького города. Женщина поспешно одевается, забирает сетку и сумку, оставляя после себя запах апельсина и деревенской избы. Через мгновение она выходит из вагона. С сумкой и сеткой в руках, оглядывается.
Вот и встретились — женщина и молодой мужчина, похоже, сын. Он подходит, берет сетку и что-то говорит, наклоняясь к женщине. Та кивает. Мужчина рукой указывает на скользкую платформу, женщина отмахивается.
Поезд снова трогается.
Пятый первомай
Перевод с финского Ю. Каявы
1
При въезде на Рыночную площадь такси застряло в уличной пробке. Весь город был в движении. Гроздья воздушных шаров качались над головами людей, детские свистульки сотрясали воздух, заставляли его ходить ходуном. Было весело, хотелось всюду поспеть, все увидеть.
— Первомай нужно запретить законом, — пробурчал водитель.
Каарина промолчала, будто согласилась. До начала демонстрации оставалось всего двадцать минут, при таких темпах они наверняка опоздают.
— Надо было ехать в объезд, — сказал водитель. — Как это я не подумал раньше?
— Может, как-нибудь проскочим? — робко спросила Каарина.
— Черт побери, неужели нельзя сдвинуться с места? — кричал водитель, высовываясь наружу.
Сквозь заднее стекло машины пригревало солнце, было довольно жарко. По спине катились капли пота.
— Хочу по-маленькому, — прошептал Самппа.
— Ах ты, господи, почему ты не сходил перед отъездом? Я же говорила!
— Тогда не хотелось.
— А здесь не выйти. Теперь только в Хаканиеми.
— Но мне ужасно хочется.
— Сам виноват. Сиди смирно.
В голосе у Самппы были слезы. Может, не следовало говорить так строго. Но что поделаешь, вечно с ним одна и та же история.
— Какого черта они там мешкают? — ругался водитель.
— А может, несчастный случай?
— Какой еще к дьяволу случай, просто дурака валяют!
Водитель нажал на клаксон, и Риикка проснулась. Она заплакала тоненьким голоском, вероятно, ей было жарко и хотелось пить. Бутылка с водой была где-то на дне сумки, сразу никак не найдешь.
— Надо еще поспать, — проговорила Каарина строгим голосом. — Это ты от сигнала проснулась.
Водитель никак не реагировал на ее слова, положил руку на рычаг переключения передач, потом высунулся из окна, но, передумав, откинулся назад.
— Всякие там дуралеи садятся за баранку. Права нужно отбирать у таких.
На подбородок Риикки из-под соски вытекла слюна. Каарина попыталась утереть ее ладонью, но кофточка уже успела намокнуть.
— Алло, тачка свободна? — заорал какой-то пьяный, стукнув кулаком по стеклу машины.
— Иди-ка ты, парень, своей дорогой, — крикнул в ответ водитель. Пьяный дернул дверную ручку. Дверь была на замке.
— Ну и дела! Клиента не сажают!
— Черт тебя побери, парень, оставь ручку! — взревел водитель, выскочил из машины и, огибая ее спереди, кинулся к пьяному. Тот обратился в бегство, остановился неподалеку, чтобы огрызнуться, и двинулся дальше, когда водитель топнул ногой и гаркнул на него.
— Только машину портят, — сказал водитель, возвратившись; затем вышел взглянуть еще раз, не поцарапал ли он дверцу.