Они помолчали.
— Нас было немного, две-три тысячи. Совсем уж не массовая партия, — заметил старик. — Знаешь, ты мне напоминаешь кого-то. Та девушка сильно походила на тебя, во всяком случае, была одного с тобой возраста.
У Каарины это вызвало улыбку, собеседник, казалось, все больше предавался воспоминаниям.
— Дело было поздним летом. Может, уже осенью. Никак не припомню точных сроков, хотя ароматы и дуновения той поры все еще живы в памяти.
Незадолго до того он тайно прибыл из Москвы и стремился, по мере возможности, легализовать свое положение.
— Ах, любовь, любовь, — вздохнул он, — что за чудесная штука любовь! Но бывало и так: едешь с подругой в трамвае, как вдруг приходится шепнуть ей «пока» и выскочить из вагона. В другой раз сидим в кино, и я тайком исчезаю из зала. Не мог же я сказать ей, что охранка идет за мной по пятам, как знать, может, и не поняла бы, хотя сама помогала нам в чем-то. Но недолго все это длилось. Бродили мы с ней допоздна по боковым улочкам, и до чего ж красивой она мне казалась.
А перед самой войной охранке достался хороший улов — взяли половину ЦК.
— Как же так? — спросила Каарина.
Старик усмехнулся.
— Должно быть, промашка вышла. Может, кто из арестованных проговорился. Или провокатора к нам подослали. А то и среди своих нашелся предатель. Вот так.
— А какая строгая у нас была дисциплина, — продолжал он. — К примеру, когда наших товарищей поселяли где-то, безусловным требованием было: женщин и девушек в этой семье не замечать вовсе. Чтобы не подвергать хозяина лишнему риску. А винцо не разрешалось даже нюхать, кое-кто этого испытания со спиртным не мог выдержать.
— Как-то один из наших погиб из-за пустого тщеславия. Не своего, чужого. Мы ждали «десант», по слухам, должен был приехать Антикайнен[57]. Ну а тот, к кому он направлялся, решил пощеголять своей осведомленностью и доверительно шепнул соседу: ожидается, мол, очень важная птица, и у меня будет жить. Не успели, как говорится до дома добраться, а охранка тут как тут, товарища увели и убили. Сосед тот в доносчиках состоял. А приехал не Антикайнен, а совсем другой человек.
Старик закурил сигару. Затянувшись, он заговорил так, будто слова жгли его душу. Каарина, откинув голову назад, подставила лицо солнцу. Отовсюду, слышался праздничный гул.
— Что вы чувствовали, когда попали в тюрьму впервые? — спросила она, и ей показалось, что она сама входит туда.
— Когда дверь камеры захлопнулась за мной в первый раз, то черт знает что… парню на глаза навернулись слезы, — с улыбкой сказал он. — Конечно, не был я тогда никаким марксистом, просто делал то, что подсказывала совесть. Стоял прозрачный вечер, из окна камеры была видна улица. По ней гуляли под руку парочки. И я заплакал. Подумал: неужели ради этой камеры я родился на свет и что за преступление я совершил? Зато в следующий раз я уже не проронил ни слезинки. Так начались мои «университеты» в тюрьме Таммисаари. Что ж, это была первая настоящая школа жизни. Хорошая, черт побери, школа! На прогулку нас выводили парами: учитель и ученик рядом, один учит другого. Так мы изучали экономику, историю, теорию коммунизма. По воскресеньям в камерах бывали у нас кружки.
— Вот как дело было, — вздохнул он и улыбнулся. — Особенно доставалось тем, кто попадал в одиночку. Один, вернувшись оттуда, все говорил: «Не могу спать — кажется, что стены над головой нависают». Мы ему тогда: «Протяни-ка, парень, руки и убедишься — стены там, где им положено быть». А он нам: «Нет, так еще хуже, стоны дугой выгибаются». Понимаешь, их там держали день и ночь в темноте или совсем не выключали света, так человек терял ощущение времени и пространства.
— Многие кончали плохо, — старик покачал головой. — С одним товарищем вот что приключилось. У него в доме, в деревне, мы проводили собрание, до войны еще, ну а когда подошло время возвращаться в город, — хозяин должен был нас довести до автобуса, и дорогой собирались продолжить разговор, — он вдруг остался дома. Один из нас пошел узнать, из-за чего задержка. И оба не идут. Тут уже я отправился за ними. Вижу, сидит хозяин на кровати и как-то странно глядит на нас. Я ему: «Что с тобой?» Он только шикнул: «Тихо, мол». Я ему тогда: «Что за черт, пора нам двигаться, дел-то сколько!» А он свое: «Лесом идти нельзя, там на каждом дереве микрофоны». Успел уже снять ботинки.
— А во время войны в тюрьме приходилось быть начеку, — сказал он, вздохнув: вид у него при этом стал озабоченным. — На допросах держались стойко, но, возвращаясь в камеры, многие падали духом, теряли веру. Регулярно попадались на удочку фашистской пропаганды. Ведь в то время Гитлер рвался к Москве и Ленинграду, и казалось, нет в мире силы, которая способна его остановить. На счастье, были среди нас и более опытные товарищи. Они-то знали больше нашего. Многие из них бывали в Москве и слышали кое-что о советских стратегических планах. Просидим так вместе всю ночь напролет, и потом опять на допросах держимся.
— Я знаю одного человека, у которого после пыток ноги отнялись, — вспомнила Каарина.
Старик на мгновение умолк.
— Он пострадал за правое дело, — неожиданно резюмировал он. — Знает об этом и не так сильно горюет. Совсем не то — инвалиды войны. Воевать их вовлекли обманом. Думали, так нужно, русские, мол, идут. Теперь, когда мало-помалу приоткрывается правда и когда ветеранов с их незажившими ранами лишают последних грошей, остается одна только леденящая горечь. Сами же они отчаянно цепляются за лживые посулы, на которые попались однажды. По-другому просто не могут.
Тут старик рассмеялся: вспомнил своего брата.
— Он прикинул, что у него есть шанс выбиться в люди. Для этого вступил в шюцкор. На фронт пошел в числе первых. Его уважали и боялись. Больше всех боялся его я сам: родной брат, а мог бы и пристукнуть, окажись я на его пути. Но с войны он вернулся цел и невредим, таких пуля не берет что-то. И его чертовски злило, что пришлось работать по прежней профессии, на лесопилке. Вскоре из-за несчастного случая потерял руку — оторвало станком. А теперь считает себя инвалидом войны.
Старик снова закурил, на этот раз сигару поменьше. Едкий дым щекотал нос.
— Правда, брат в этом смысле все же не то что третий начальник тюрьмы Таммисаари, — усмехнувшись заметил он. — Из-за нас там дважды меняли начальников. И вот когда третьего по счету назначили, он поклялся, что не мытьем, так катаньем… Сказал каждому в отдельности и всем вместе: черт бы вас побрал, вон там, за колючей проволокой, три тысячи вооруженных шюцкоровцев, и если будете молчать, мы их на вас спустим, и тогда не слышно будет, даже если заговорите. Нас, политических, было человек шестьсот. И все поочередно ответили: «Приводи своих лапуасцев[58], сразимся с ними, черт побери!»
Каарина поинтересовалась, чем все кончилось. Старик рассмеялся.
— Да, ничем, собственно. Никого на нас не спустили. Не знаю до сих пор почему. Конечно, может, и были там молодчики под ружьем. Позднее слышали, как он бахвалился, мол, будь у него рота таких ребят, так он всю Финляндию в три дня захватил бы, и помешать ему в этом не смог бы даже господь бог! Вот какой человек был!
Они посмеялись вместе и долго потом сидели молча. Каарина заметила, что не слышала ни слова из речей, с которыми выступали на площади. Надо будет почитать в газетах, о чем говорили ораторы.
— Нас они называли непреклонными, — вдруг произнес старик.
— Как это?
— Нас, бывших политзаключенных, наши противники называли именно так. Особенно в шестидесятые годы. Конечно, так, без сомнения, и было на самом деле. Нас ведь ковали тяжелым молотом на твердой наковальне, иначе не получалось. Если бы мямлили и выжидали, то все вместе отдали бы богу душу. А что нам, по сути дела, изволили предложить теперь? Да все тот же мусор, что и прежде: салонность, чистую линию, безликость, приспособление к антинародной политике…