— Здесь сто пятьдесят тысяч марок, — лепечет кассир.
— Расписку получишь через час. Запри его с другими, — приказывает Коскинен Лундстрему и вдруг кричит: — Задержите его скорей!
Это лопарь вскочил на нарты и ударил оленя.
— Стой! Будем стрелять!
Лопарь останавливается и покорно поворачивает нарты.
— Не надо меня стрелять. У меня марок нет. У меня пенни нет. Один только олень.
— Не нужен нам твой олень. Только ты не смеешь выезжать отсюда раньше нас. Уедешь завтра утром. Понял?
Лопарь молчит. Он ничего не понял, ему страшно, что отнимут его сокровище, его оленя. Ялмарсон что-то шепчет ему на ухо, лопарь, не произнося ни слова, отходит от него.
Когда Анти, пообедав, чистит свой медный котелок и разговаривает с другими ребятами, к ним подходит Ялмарсон.
— Неужели вы, ребята, пойдете куда-нибудь отсюда в такую холодину? Ведь околеете от холода по дороге.
— Брось шутить, купчина, — смеется Каллио. — Всюду, где есть дерево и спички, нам будет жарко.
— Когда явится полиция, плохо придется всем вам, — продолжает свое Ялмарсон. — Ведь это же форменный грабеж с кассиром-то!
— Грабеж! — изумляется Каллио. — Мы получили свой заработок за две недели. А нам причитается больше чем за месяц.
— Ты забыл про наши долги, — вступает в беседу Сара.
— Вот-вот! — обрадовался Ялмарсон. — И потом я твердо убежден, что наша социал-демократическая партия будет категорически против такого бессмысленного действия.
К ним подошел Коскинен.
— Какая социал-демократическая партия против? — взорвался он, услышав речи торговца. — Немецкая? Которая допустила, чтобы кайзеровский сапог растоптал нашу революцию и уничтожил десятки тысяч наших товарищей? Или, может быть, наша, финская социал-демократия? Может быть, та, которая помогает лахтарям драться против Советской Социалистической Республики? Таннер, который теперь принимает парады шюцкора? Под Новый год мы предложили создать единый фронт для борьбы за мир, против войны, а пятого января, не считаясь с волей рядовых рабочих, правление социал-демократов отклонило наше предложение и выступило с очередной клеветой на нас и на наших русских товарищей. Да что у нас общего с такой партией?!
Торговец смутился, медленно вытащил из кармана огромный красный с крапинками носовой платок, аккуратно сложенный, и, развернув его, стал вытирать лоб.
— Однако и мы имеем тоже заслуги перед рабочим классом, — сказал он.
— Да, имеете заслуги, только перед лахтарями, а не перед рабочими, — ответил Коскинен, и все вокруг засмеялись.
— Лучше арестовать его, к чертям собачьим, — весело сказал Каллио.
— Не стоит! Теперь он сам будет молчать, когда увидел, что лесорубы знают ему цену, — усмехнулся в подстриженные усы Коскинен.
Он направился дальше, к другим кострам и другим лесорубам. Рядом с ним пошел Анти с неразлучным своим котелком.
Всюду толпились люди, деловито и громко разговаривая, и они были совсем такие же, как и вчера, и все-таки совсем другие. Не то разговор их стал громче, не то они как-то выпрямились и стали стройнее, и глаза их утратили обычное равнодушие. Они почувствовали себя хозяевами своей судьбы, своей жизни.
Когда потом Каллио пытался припомнить все то, что произошло в эти несколько отчаянно холодных дней февраля, он говорил:
— Нет ничего на свете лучше лесного шума. Как шумит лес! Ну, так вот, все эти дни были похожи на хороший лесной шум. Казалось, лес шумел в наших сердцах.
Комната была полна народу. Обеденный стол пододвинут вплотную к стене. У стола сидел Коскинен и о чем-то говорил с Олави, Лундстремом и рыжебородым лесорубом. Лундстрем попросил выйти всех из комнаты, здесь сейчас состоится совещание штаба.
«Ах, так! — со все усиливающейся горечью подумал Анти, и медный котелок звякнул у него за плечами. — Ах, так! Заседают отдельно ото всех, уже начальники появились, а порядка нет. Лыжи у меня кто-то взял без спросу. Знаем!» И направился прямо к Коскинену.
Лундстрем отворил дверь в комнату, где сидели арестованные. Инари ввел туда под руки больного лесоруба.
— Встаньте с кровати, — приказал он десятнику Курки.
Тот нехотя поднялся. Инари уложил на нее лесоруба.
— Так вот, херра Курки, этого больного товарища, на место которого вы меня взяли, мы оставляем здесь. Он уже поправляется. И если с ним случится что-нибудь плохое или он не выздоровеет, отвечаете лично вы, херра Курки. Вы поняли все, что я вам сказал?
Курки утвердительно мотнул головой.
— Теперь вот возьмите обратно ваши драгоценные сигары, я курю только трубку, и, если позволит совесть, вы снова сможете продать их.
Он бросил на столик пачку сигар и, круто повернувшись, вышел из комнаты.
Подходя к столу, он услышал, как Коскинен говорил какому-то партизану (теперь Инари всех лесорубов, записавшихся в отряд, называл не иначе как красными партизанами):
— Что ж, разрешаю искать тебе лыжи по всему отряду. Найдешь — возьми себе. Только не грохочи.
Анти, ничего не ответив ему, пошел к выходу.
В комнате почти темно. Лампа коптит. Пол скользок от нанесенного на ногах снега, и тени на стенах и потолке тревожны.
— Ты ведешь первую роту свою передовым отрядом, Инари, и выходишь в десять вечера. Дорога на село Сала — самая короткая. В два часа ночи выходит вторая рота, сразу нее следом за ней все обозы с припасами, женщинами, слабыми и всеми, кто идет с нами, но не записался в батальон. Потом третья рота. Связь постоянная, двусторонняя. Ночевки — в деревнях по преимуществу, дозоры и часовые обязательны, — тихо наставляет Коскинен.
— У меня большой обоз: тридцать казенных лошадей, остальные — возчиков.
— Добровольные?
— Да. Нескольких я мобилизовал. — Это Олави говорит о порученном ему деле.
— Предупреди мобилизованных, что за все будет уплачено по рыночной цене!
Инари поднимается.
— Мне надо идти. Ведь скоро моей роте в дорогу.
— Что ж, доброго пути. — Коскинен протягивает руку Инари. — Доброго пути, товарищи! — ласково говорит он.
На пороге Инари оборачивается:
— Я бы все-таки десятников, Ялмарсона и управляющего пустил в расход к чертовой матери. Вспомни, как эта сволочь с нашими ребятами расправлялась в восемнадцатом. Коскинен, вспомни: в восемнадцатом году мы были мягки с лахтарями. Вспомни: мы потом признали это своей ошибкой.
Коскинен встал. В полутьме зимнего вечера он, казалось, стал выше.
— Инари, иди к своей роте и… знай — я подписывал письмо к товарищу Ленину третьего сентября в восемнадцатом году, я помню обо всех наших ошибках и не повторю их… Иди к своей роте, Инари, и предупреди партизан обо всем, что я сказал. Это относится и к тебе тоже.
Инари вышел, хлопнув дверью.
Звезды толпились на просторном, низком, черном небе.
«Отличный будет путь, — подумал он, — только бы Хильда в дороге не замерзла».
Лундстрем очнулся от того, что его кто-то тряс за плечо. Он с трудом открыл глаза и долго не мог прийти в себя и понять, где он и что с ним происходит. Одно ясно — он сидит на табурете и лампа коптит. Потом он понял, что трясет его Олави. От Олави пахнет морозом.
— Проснись! Обоз готов, время идти!
Откуда-то издалека долетал до него знакомый голос. Он вскочил и почувствовал, что ноги не хотят его держать, как будто волна качнула его.
— Время выходить!
Он подошел к столу. На венском стуле, уронив голову на стол, сидел Коскинен.
«Я не должен был засыпать», — подумал Лундстрем и толкнул слегка Коскинена.
— Пора!
— Что? — вскочил Коскинен, как будто он и не спал, а только все время настороженно ждал этого прикосновения. Он вытащил из бокового кармана часы на толстой, массивной серебряной цепочке и щелкнул крышкой. — Да, времени два часа. Я спал на десять минут больше, чем назначил себе.
Он спал сорок минут, впервые за сорок три часа.
Чтобы прогнать сонливость, они умылись снегом. Для этого пришлось отойти подальше от крыльца: у крыльца снег обледенел. Было отчаянно холодно, и кончики пальцев сразу же начало покалывать.