Но ничем нельзя было выдать, что Янхунен раскусил, с кем он имеет дело. Назначили новую встречу с надзирателем, а тем временем предупредили Антикайнена.
Узнав об этом, Антикайнен обратился в суд с жалобой на то, что ему и в тюрьме не дают спокойно отбыть срок заключения. Однако судебный канцлер ответил, что нет основания для судебного разбирательства…
— Антикайнен, как вам известно, был человеком с железными нервами. Опасная работа в подполье держала его в постоянном напряжении. Гигантскому труду по организации защиты на суде, длившемся много месяцев, когда он должен был один на один разбивать «показания» шестидесяти девяти лжесвидетелей, документированно отвечая на каждое замечание прокурора, и самому вести наступление, разоблачая политическую подоплеку процесса, также сопутствовало большое нервное напряжение… И мы боялись, что после этого напряжения долгое одиночное заключение может расшатать нервную систему Тойска.
Желая облегчить участь Тойска, политические заключенные тюрьмы потребовали от администрации, чтобы в камеру Антикайнена поместили второго товарища. Это требование встречало отказ за отказом.
И лишь после голодовки дирекция тюрьмы согласилась удовлетворить это требование заключенных, но выдвинула «встречное условие», на которое, как она думала, никто из заключенных не пойдет. Тот, кто захочет разделить одиночество Антикайнена, должен добровольно подчиниться и штрафному режиму, который применяется к нему.
— Мы могли к казенному пайку прикупать в тюремной лавочке чай, сахар, кофе и еще кое-какую снедь, могли писать и получать письма, имели право свидания. А это не так уже мало!
И всего этого человек лишался, переходя в камеру Антикайнена. Но тюремщики просчитались. Товарищей, желавших разделить штрафной режим с Тойска, нашлась немало.
— Первые двое суток день и ночь мы не спали, разговаривали, — вспоминает Янхунен. — Ведь за это время Антикайнен не имел никакой связи с миром.
Янхунен рассказывает мне, как они в камере с семи утра (побудка — в пять тридцать) до шести часов вечера шили рубашки для солдат и в это время составляли план, вернее — мечтали о том, что будут делать на воле.
Занимаясь шитьем, они «обговаривали» — составляли лекции для нелегальной тюремной политшколы, курсантами которой являлись все тридцать политических заключенных (потом были вовлечены и остальные шестьдесят).
В «свободное время», с шести тридцати до девяти вечера, когда выключался свет, надо было занести на бумагу, записать то, что «обговорено» днем.
Так за несколько месяцев составился курс из десяти лекций.
Но передать каждую лекцию другим было нелегко. Ведь на прогулку Антикайнена с его товарищем по камере водили вдвоем, под надзором двух же сторожей. В это время на круглом тюремном дворе никого не было.
Полученную каждый раз иным способом лекцию один, а затем другой, третий товарищ заучивали чуть ли не наизусть, и потом во время общей прогулки («гуляли» парами по кругу) рассказывали содержание лекции соседу.
Так как прогулка была общая, то нетрудно было каждый раз менять соседа в паре.
Так постепенно осваивала курс вся школа.
— Кое-какие лекции, кажется, сохранились, — улыбается Янхунен.
Хозяйка затопила баню. После того как мы попаримся на полке и окунемся в озере, нас ожидает обед.
— Пока согреется баня, — говорит гостеприимный хозяин, — давайте съездим к Лёнроту.
Оказывается, совсем недалеко отсюда, километрах в пяти-шести, находится Пайккари-торппа — домик сельского портняжки, отца Лёнрота. Этой ветхой избушке больше чем полтораста лет. Бедная, с подслеповатыми окошками горница. Длинные скамьи вдоль стен. Между родительской кроватью, покрытой лоскутным одеялом, и деревянной колыбелью — прялка с круглым колесом и куделькой на веретене.
Я подхожу к колыбели, тихонько трогаю ее, и она покачивается, колыбель, качавшая маленького Элиаса, открывшего глаза под этим потемневшим дощатым потолком. К потолку прилажен шест, на котором висели плоские ржаные лепешки — някки лейпя. Вот одна из них. Словно сохранилась с тех пор. Старый безмен на стене, а над окном, почти под самым потолком, полочка, куда сельский портной складывал иглы, ножницы — весь свой нехитрый инструмент, — чтобы не могли достать дети.
А рядом, в комнатушке-каморке, на стене висит потертый матерчатый цилиндр — неотъемлемая принадлежность костюма лекаря тех времен, здесь же походная чернильница, гусиное перо, песочница — письменные принадлежности, те, которыми, по преданию, записывались руны «Калевалы».
Этот домик финский народ так же бережно хранит, как карельские лесорубы оберегают сосну на берегу озера Куйто, под которой Лёнрот записывал бессмертные руны.
Мы выходим из домика. Нас охватывает жаркий воздух июльского дня, напоенный запахами сосновых смол и свежего сена. Голубеет озеро. А перед нами, шагах в двадцати от торппа, на выглаженном веками валуне, спиною к озеру, лицом к отцовской хижине, на бронзовом пне, в высоких болотных бронзовых сапогах, в длиннополом мятом сюртуке, в небрежно повязанном галстуке, сидит бронзовый человек с лицом лесоруба — Элиас Лёнрот. Прекрасный памятник.
Много хороших, оригинальных памятников поставлено в Суоми — и Лёнроту, и сказителям, и героям их рун, — но одного еще нет.
— Он будет поставлен, я убежден в этом, — говорит Матти Янхунен, — памятник замечательному сыну финского народа, Тойска, дела которого достойны быть воспетыми в рунах, равных по силе рунам «Калевалы».
И, помолчав, он спрашивает:
— Не знаешь, где он погребен?
— На кладбище на Кекострове, в Архангельске. Алиса Суси, вдова одного из участников похода на Кимас-озеро, ныне воспитательница Медвежьегорской школы-интерната, рассказывала, как недавно она с делегацией отряда пионеров имени Тойво Антикайнена приезжала на Кекостров и пионеры при большом стечении народа возложили венок на могилу героя.
— А не пришло ли время перевезти прах Тойска в его родной город, в Хельсинки, в Мальми? — не то спрашивает, не то вслух думает Матти Янхунен.
На окраине столицы, в Мальми, — братские могилы красногвардейцев, павших в 1918 году. Туда перенесен прах Пеюсти и других товарищей. Спасая честь своего народа, они боролись против того, чтобы Суоми воевала на стороне гитлеровцев, и были расстреляны. Сюда недавно перевезен из Москвы прах друга, соратника и во многом учителя Антикайнена — Юрьё Сирола. На могиле Сирола нет еще надгробного камня, один лишь невысокий куст красных роз.
Кладбище Мальми для трудящихся Хельсинки сейчас то же, что для французов Пер-Лашез с его прославленной Стеной коммунаров.
Мы возвращаемся по лесной дороге к Ситойнярви, к дому Матти Янхунена. Сосны своими разлапыми ветвями бьют по крыше, задевают окна нашей машины. И я рассказываю Янхунену о своих встречах с Антикайненом и о том, что сейчас в поющихся под сосной Лёнрота рунах карельских сказителей имя Антикайнена часто звучит рядом с именами Илмаринена, Вяйнямёйнена, бившихся за счастье народа, за Сампо.
ПОСЛЕ ПЕТУХА
— Этот парень дошел до петуха! — говорят в Суоми о человеке грамотном, человеке, овладевшем азами какого-нибудь дела.
Дошел до петуха! Как возникла эта пословица? С незапамятных времен и до наших дней на обложке финского букваря, на последней ее странице нарисован петух. Почему петух? Неведомо. Но здесь нет букваря, на обложке которого не красовалось бы это пернатое. Вот и повелось о человеке грамотном с улыбкой говорить: «Он дошел до петуха».
— Однажды дядюшка принес из лавки букварь с гордым петухом на обложке. Детям говорили об этом удивительном петухе: «Если будешь стараться и хорошо читать, то ночью петух принесет тебе кусочек сахару, сухарик или конфетку». Учить взялась сама мать. Сначала все шло хорошо, до того хорошо, что петух даже принес кусочек сахару, — рассказывала нам восьмидесятилетняя Аура Кийскинен, ветеран рабочего движения Суоми.
К 1905 году уже вся Суоми «дошла до петуха». Трудно было найти неграмотного. Перешагнув через петуха, она пошла дальше.