Так по каменным волнам перетаскивал свой груз Лундстрем, и к солнечному закату, — а солнце закатывалось сегодня в тучу, — на берегу не осталось ни одной связки винтовок, ни одного оцинкованного ящика с патронами. Правда, почти весь груз находился всего лишь в одном километре от берега, и только одна связка — первая — в трех километрах и две — в двух. Около последней связки сидел на берегу Лундстрем и, не обращая никакого внимания на северный осенний, многоцветный закат, жадно смотрел в ту сторону, откуда должны были прийти товарищи. Но они не приходили.
У него ныла спина и дрожали ноги. Может быть, товарищи сейчас придут, ну, через каких-нибудь десять — пятнадцать минут. Выйдет из-за наволока Инари и скажет: «А вот мы и пришли». А Олави молча улыбнется. Как хорошо было бы видеть рядом с собой Олави! Но они все не приходят.
Вот они вернутся и увидят его работу, и Инари скажет: «Молодчага!» Не важно, что Лундстрем дело не довел еще до конца, — важно то, что он взялся за него…
И тут Лундстрему становится стыдно, он вспоминает произнесенные как-то мельком слова Коскинена: «Ничего не сделано, пока не сделано до конца».
Солнце уже село, а товарищи все не идут. Они, наверно, и не придут. А если вернутся, то как же узнают, куда он скрылся? Впрочем, наметанному глазу лесоруба Олави тропинка сумеет рассказать многое… А вдруг они погибли?!
И Лундстрем взваливает на плечо последнюю связку и последний ящик и идет по знакомой до тошноты темной тропе.
Он спотыкается почти на каждом шагу, но все еще тащит ношу сквозь дикие заросли кустарника. Все ветви тянутся к его ноше, и каждый сучок, словно злобствуя, хочет отнять ее.
Он взобрался на гребень большой волны, и тяжесть груза погнала его быстро вниз. Вот он уже прошел груду транспорта, оставленную на первом километре. Он во что бы то ни стало должен дотащить последнюю связку до второго километра. Если он остановится на первом сейчас, он не сумеет за ночь отдохнуть и все время будет просыпаться, слушать, не кричат ли ему с озера, а то еще, чего доброго, побежит сам навстречу случайному эху к берегу, и там, на берегу, его встретят пустота и отчаяние. Нет, Олави и Инари сами найдут к нему дорогу.
Его захлестывает порыв отчаяния. Он останавливается, со злобой ударяет дерево и успокаивается при воспоминании о том, что Инари нырять на озере было не легче, чем ему волочить это оружие.
Он должен меньше есть — осталось еще две лепешки и пять вяленых рыбешек. Но ведь есть же морошка, брусника, гоноболь, потом сахару по три куска на день, — и, произведя эти вычисления, он перекладывает неудобную связку на другое плечо.
Лундстрем добирается наконец до второго километра и, так и не собравшись с силами, чтобы разложить костер и закусить, ложится и тотчас засыпает.
Он спит и не слышит громкого полета и страшного гуканья белого филина. Он спит и не слышит, как быстроногий, похожий на собаку песец ходит около оружия и с вожделением глядит на блестящий в лунном луче оцинкованный ящик. Песцы очень, любят все, что блестит. Ему снилось, что он лежит на мостовой Эспланады и через его поясницу прокатываются колеса тяжело груженных телег. «Не надо!» — просит он неумолимых возчиков. Но те катят по брусчатке мостовой, норовя проехать прямо по пояснице и огреть его кнутом по плечам. Такой сон приносит мало облегчения, поэтому Лундстрем был очень доволен, когда проснулся. И еще доволен он был пустым, безоблачным, холодным небом.
Сегодня он не умывался, хотя вода была недалеко. Немного размявшись, он сам прикрикнул на себя:
— Ну, ну, марш на службу!
И когда он думал о Коскинене, об Инари, о товарищах, брошенных в сырые тюрьмы, о тех, для освобождения которых он тащит этот груз, — к нему постепенно приходило вселяющее новую силу ощущение своей общности со всем, что делается для революции, со всем, что делается в самых шумных и самых глухих местах прекрасной Суоми, в сердцах батраков, торпарей, лесорубов, рабочих…
И так он, перескакивая с кочки на кочку, перетаскивал все ближе к северу свой груз, тщательно прятал его от чужих глаз и по знакомой уже до одурения тропе возвращался за новой поклажей.
В этот день он перестал верить в возвращение товарищей.
В этот же день на него напал кашель.
Слава богу, пройден еще километр… Сколько же их еще осталось?! Вот подымается какая-то тяжелая незнакомая птица. Он бросает наземь свою поклажу, вытаскивает маузер и стреляет, но рука дрожит, три патрона пропадают напрасно.
В бессильной злобе опускает он руку.
И снова взваливает на плечи груз и тащится вперед.
Кончаются низины, и волны лесного океана как бы замерли перед огромным девятым валом — отсюда уже идет неуклонный подъем.
Лундстрем хочет поднять на плечо ношу, силы изменяют ему, и ноша рушится обратно на землю.
— Сатана-пергела! — озлобленно ругается он, и вместе со злобой приходят к нему силы.
Он взваливает на плечи ношу и начинает взбираться вверх.
Камешки, срываясь, ускользают вниз из-под ног, земля осыпается. Лундстрему приходится опускаться на четвереньки и, упираясь ногами, цепляясь руками за выступающие из-под земли узловатые корни, ползти, волоча свой груз, вперед. Скоро руки его покрываются царапинами, а сучья рвут брюки и куртку.
Ему приходится все чаще останавливаться, чтобы отдышаться; у него начинает кружиться голова.
На широкой площадке он оставляет свою ношу и спускается за новой. Но ему теперь надо пройти еще вперед без груза, налегке, чтобы высмотреть путь, места, где можно уверенно поставить ногу.
Потом он опять бредет вниз и снова волочит винтовки и патронные ящики.
Остановившись на площадке, отгибаясь назад, чтобы размять ноющие мышцы — так учили его в гимнастическом обществе, — он видит вершины деревьев, взбирающихся в гору, и думает: «Эх, хорошо было бы построить здесь канатную дорогу! Весь груз был бы поднят на вершину в два счета. Но канатной дороги здесь еще нет, и поэтому пожалуйте, господин Лундстрем, к своему грузу».
Он идет осторожно и тяжело дышит. Но вот он поскользнулся, и шерстяное одеяло, развязавшись, бросило ему под ноги патронный ящик и отпустило вниз связку винтовок.
Ящик ударил по ноге.
Связка, поднятая с таким трудом на высоту, летит, катится по земле, устремляется вниз. Она стучит, ударяясь о стволы.
— А, ты так? — кричит в отчаянии Лундстрем. — А, ты так?
Он, срываясь, прыгая, бежит за своей ношей, которая лежит, остановленная темной елью. Отдышавшись, он толкает груз перед собой по земле, потом поднимает на плечо и снова начинает подъем.
Он бережно несет связку.
Оружие! Разве в бессонные ночи перед восстанием не о тебе первая и последняя мысль? Разве перед боем, в битве и после схватки не о тебе первая дума бойца? Как выйти без тебя на улицу и строить баррикады, как драться без тебя со свиноголовым шюцкором, уничтожившим столько лучших сынов Суоми?
Кто расскажет о радости и гордости владения оружием, оружием, уничтожающим врага? Кто расскажет об отчаянии, с которым прятали и закапывали оружие разбитые красногвардейские отряды, сохраняя его для будущих битв, укрытых в соломе, в поленницах дров маузерах, наганах и браунингах? Оружие! Ты нам еще нужно, и мы сохраняем тебя и учимся владеть тобою, готовясь к новым боям.
Нет, Лундстрем не мог бросить на своем пути ни одной винтовки, ни одного боевого патрона. И он продолжал тащить их, несмотря ни на что, сатана-пергела! — несмотря на боль в пояснице, головокружение, недоедание и дождь.
Поэтому, не дотянув с сотню метров до вершины весь свой груз, Лундстрем заканчивает трудовой день. Он начинает подсчет. Считает отдельно патронные ящики и связки винтовок.
Что это? Почему не хватает двух ящиков и одной связки винтовок?
Он еще раз пересчитал — то же самое. Тогда он наломал сучков и против каждого ящика и каждой связки положил сучок, потом собрал их и сосчитал. Нехватка явная. Не мог же он подряд столько раз обсчитаться! А может быть, он на последнем привале оставил? Нет, не оставил. Но ведь нельзя ни за что поручиться. Как это нельзя, когда он твердо знает, что не оставил!