Потом ушел.
Когда совсем стемнело, Инари сказал Олави и Лундстрему:
— Товарищи, один из нас должен будет каждую ночь, пока мы не уедем, оставаться у карбаса охранять оружие.
И они нагрузили на себя кладь и потащили ее, пробираясь сквозь заросли, к речке. Нести было нелегко: ящики — пудовики, связка винтовок — полтора пуда; сучья рвали одежду, ветки, разгибаясь, хлестали по лицу, и все же и Олави, и Лундстрем, и Инари чувствовали себя счастливейшими людьми на свете.
— Я первым останусь сторожить у карбаса, — сказал Инари, раскуривая трубку. — Не забудьте притащить образцы пород! — крикнул он им уже вдогонку, совсем так, как делал это Коскинен.
Лундстрем поднял на берегу несколько голышей и набил ими все карманы. Он шел позади Олави и не удивился, услышав, как тот пытался высвистывать какую-то знакомую мелодию. А после ужина, когда Олави уже заснул, Лундстрем сидел на крылечке рядом с Хильдой, и они разговаривали.
Уже пала холодная роса, а они все сидели и говорили…
Уходя спать, Хильда засмеялась.
— Вот когда был начальник, ты со мной и поговорить боялся, а как он уехал, так ты разговорился.
Лундстрем покраснел.
Следующий день опять выдался замечательный. Бабье лето было в разгаре. Ягоды брусники красили багрянцем мох.
Сегодня повезло Инари — две связки винтовок и один ящик патронов! Олави и Лундстрем, выбившись из сил, только под вечер выкопали по связке.
Прогалина напоминала полигон, изрытый воронками после стрельбы мелкокалиберной артиллерии.
Заканчивая к вечеру работу, нужно было немного подровнять площадку. Ведь ненароком могли забрести даже в эту глушь незнакомые, нежеланные люди.
Во вторую ночь Инари назначил в дежурство у карбаса Лундстрема.
Когда Инари, плотно поужинав, фыркал, умываясь перед сном, он увидел, как Хильда завязала горшочек с ужином в платок и отправилась в лес.
— Хильда, куда ты идешь? — останови он ее.
— Ужин Лундстрему несу.
— Ты разве знаешь, где он?
— Дежурный у лодки. Он меня сам просил.
«Надо будет предупредить Лундстрема, чтобы не болтал лишнего», — рассердился Инари.
Хильда уже скрылась за деревьями.
Не бежать же ему было за ней, в самом деле…
На следующий день пошел мелкий, моросящий дождь. Весь мир, казалось, был обложен серыми тучами.
В такой день работать — значит навлечь на себя подозрения. Поэтому Инари послал дежурить у лодки Олави. Когда Олави ушел, Инари спросил:
— Хильда, когда ты вернулась домой?
— Часа через два после того, как ты меня видел, господин начальник… — И Хильда замялась.
Дождь усилился.
Вернулся из лесу Лундстрем, промокший весь, и стал сушить одежду около печи. Пришел из своей бани хозяин избы, пожилой бобыль.
— Течет у меня крыша в баньке. Ну, я решил дождь пересидеть в избе. — И он медлительно стал усаживаться на лавке, неодобрительно поглядывая на груды камней — «образцов», в беспорядке наваленных около печи. — Неужели все это с собой забирать будете?
— Не все, а те образцы, которые понадобятся, отец.
Они закурили.
— Почему бы тебе не починить крышу на баньке? — хозяйственно осведомился Инари.
— А кто же это в дождь чинит крышу? — резонно ответил хозяин.
— А ты в сухой день чинил бы.
— Ну, а в сухой день она не протекает.
День проходил утомительно медленно.
Лундстрем время от времени искоса поглядывал на Хильду, прибиравшую горницу.
Инари видел, что ему как-то не по себе.
В сумерки, когда хозяин-бобыль побрел в свою берлогу, а Хильда понесла ужин к карбасу, Лундстрем подошел вплотную к Инари и, волнуясь, проглатывая слова, сказал:
— Хильда знает про нас все: кто мы и что мы делаем.
— Ну?
— И я боюсь, что она ненадежна, что она может выдать нас.
— Ну… — Трубка у Инари решительно не хотела раскуриваться.
Наступило молчание, почти невыносимое в сгущающейся темноте осенних сумерек.
— А как же она узнала обо всем? — И голос Инари зазвенел угрожающе. — Как же она узнала обо всем? — повторил он еще жестче.
И Лундстрема охватили непреодолимый стыд и презрение к себе. Разве мог рассказать он Инари, что к Хильде бросали его пылкое сердце и молодость, что ему хотелось заслужить ее расположение? Разве мог он передать, что уже во время разговора с Хильдой он несколько раз хотел остановиться, чувствуя, что погибает, и все-таки все выболтал? И как Хильда, оставаясь все такой же спокойной и холодной, не возвратила ему поцелуя и ушла домой.
А он, герой Лундстрем, промучился всю ночь страхом, что выдал дело и товарищей, и вот теперь, пока еще не поздно, надо действовать, но что надо делать, он не знал.
— Да разве умному человеку трудно догадаться по нашим разговорам?..
— Кто ей сказал? — отвернувшись от Лундстрема к стене, глухо, сдерживая подступавшую ярость, спросил Инари.
— Кое до чего она сама дошла, а потом я думал, что она наша, и досказал остальное.
— Она все знает?
— Нет, не все. — Лундстрем чувствовал себя побитой собакой.
— Ты хотел овладеть сердцем девушки и раскудахтался, надулся, как индейский петух, и предал товарищей, — нарочито оскорбительным тоном произнес Инари и остановился. — Ты уверен в том, что она выдаст нас?
— Не знаю.
Тогда наступило тягостное молчание.
— Дождь прошел, — сказал Лундстрем и подумал: «А может быть, с Хильдой все будет в порядке? Но я-то все равно погиб. Инари на меня даже взглянуть не хочет. Может быть, лучше мне было оставаться в Хельсинки, — там меня арестовали бы, конечно, но лучше тюрьма, чем презрение Коскинена, Олави и Инари. И зачем Коскинен нанял Хильду?»
Ветер разогнал тучи, и на бледном небе снова засияли голубые звезды.
Олави остался дежурить и на ночь.
— Он разложил большой костер, — сказала Хильда, возвратись из лесу.
Лундстрем ничего не ответил и скоро отправился спать. Но заснуть он долго не мог, все прислушивался к приглушенному разговору Инари с Хильдой. Всего он расслышать не мог, но по отдельным долетавшим до него словам пытался вникнуть в смысл их разговора. И тогда все выходило гораздо обиднее для него, чем было на самом деле, потому что ни Инари, ни Хильда ни разу не произнесли его имени и совсем даже не вспоминали о нем.
А он лежал на лавке и думал: «Ведь все это я заслужил». И это была для него самая горькая из всех ночей, какие он только мог припомнить.
Для Инари эта ночь была одной из лучших его ночей. Тепло сидевшей рядом с ним Хильды переходило в его тело каким-то невидимым, но ощутимым током вместе с теплом ее речей.
Она поступила прислугой в одном большом селе под Хельсинки к пастору, когда ей исполнилось четырнадцать лет. Первый год прошел сносно, на второй ее стала так допекать мелочной придирчивостью и глупыми ревнивыми подозрениями жена пастора, что Хильда попросила расчет. Расчета ей не дали, потому что прислуга в тех местах нанимается на год. Тогда она убежала от хозяев, но с помощью полиции была водворена на место службы. Хозяин оказался настолько добр, что, вопреки требованиям хозяйки, не обратился в суд, который присудил бы ее за этот побег к денежному штрафу или тюремному заключению. От этих хозяев Хильда ушла в дни революции и записалась сестрой милосердия в красногвардейский отряд. Ее отец и брат были батраками. Они в восемнадцатом году вступили в Красную гвардию, и Хильда в их отряде была санитаркой. Матери она не помнит. Отца расстреляли шюцкоровцы, а брат неизвестно где затерялся. И вот Хильда снова батрачит, уже совершенно одинокая, и, сама уроженка Турку, она пришла сюда, где никто о ней ничего не знает. Люди в глуши гостеприимнее, и даже тогда, когда совсем нет работы, с голоду не пропадешь.
Лундстрем уже заснул, а они все еще разговаривали. И под конец разговора Инари сказал Хильде:
— Мы скоро уедем… Все, что наболтал тебе Лундстрем, неправда, расхвастался парень, но если ты об этом расскажешь, у нас всех и у тебя тоже будут крупные неприятности. Поэтому ты завтра же должна уехать отсюда. Жалованье и стоимость железнодорожного билета я тебе уплачу утром.