О том, что в Ленинграде умирают от истощения тысячами и женщины и дети, что город на краю голодной смерти, победно трубили тогда все финские газеты.
Дорога жизни была единственной, по которой шли в Ленинград грузовики с продовольствием, по которой эвакуировали из города детей, стариков и больных.
«Если бы Суоми не вступила в войну на стороне Гитлера, разве могли бы немцы блокировать Ленинград? Мы не воюем против детей и женщин», — толковали между собой многие финские солдаты.
И тут вдруг приказ — взорвать дорогу!
Задание и для таких отличных лыжников, какими были солдаты отделения Калле, трудное, но, при удаче, выполнимое.
Но нет, он — Калле — готов отдать жизнь за родину, но он с детьми и женщинами не воюет.
— Это очень важное задание! — сказал фендрик.
Калле молчал.
— Награда велика. Родина тебя не забудет. Ты истинный патриот Суоми.
— Именно поэтому я не буду участвовать в преступлении…
— Ты отказываешься выполнить приказ? — изумился фендрик и стал расстегивать кобуру. — Я пристрелю тебя на месте!
— Не успеешь. — Калле навел на него автомат.
Что дальше?
Был военно-полевой суд. Калле грозил расстрел…
Его имя могло быть вписано, подобно именам Урхо Каппонена, Марты Коскинен, Ристо Вестерлунда, Лайхо и десятков других, в синодик имен гордых финнов, расстрелянных за то, что они боролись против участия Суоми в гитлеровской коалиции.
До сих пор я знал о подвигах защитников и граждан города-героя, — людей, которые под авиабомбами, рвущими на куски толстый лед, прокладывали Дорогу жизни, охраняли ее. Кто не знает воспетых поэтами подвигов водителей Ладожской трассы, которые в нестерпимые морозы, ремонтируя отказывавшие моторы грузовиков, чтобы согреть руки, обливали их бензином и зажигали; тех, благодаря кому женщины и дети Ленинграда могли получать «сто двадцать пять блокадных грамм, с огнем и кровью пополам». Но вот сейчас, впервые, мне довелось достоверно узнать то, о чем можно было лишь догадываться. За Дорогу жизни шла борьба и по ту сторону фронта. И не только узнать, но и познакомиться с человеком, который, не думая о своей жизни, спасал честь финского народа.
Товарищ Калле…
А он продолжал неторопливый рассказ:
— По счастью, мне ведь и взаправду везет, как Швейку, — попался хороший, честный адвокат. Он все повыспросил. И от меня и от других солдат он узнал, что перед тем, как нам вышел приказ идти к Дороге жизни, мы три дня не получали ни горячей пищи, ни сухого пайка. На войне это, конечно, случается — кухню разбило бомбой, продукты не довезли. «НЗ» был съеден. А в таком случае, по уставу, стало быть, нельзя было нас посылать ни в какое задание. Вот защитник и убедил меня, а затем с моей помощью и судей, что я отказался выполнять приказ только потому, что был верен уставу, знал его назубок, а фендрик устав нарушал.
Видите, как важно знать уставы и следовать им! — засмеялся Калле. — В тот раз это спасло мне жизнь.
Но все же Калле приговорили к шести месяцам военной тюрьмы. На сей раз он должен был отсидеть за решеткой немедля, не откладывая на послевоенное время.
Когда по отбытии срока он вернулся в часть, фендрика Тенхо уже не было в живых — его постиг «никелевый паралич», как называли в финской армии смерть от пули, посланной своими же.
Одну за другой рассказывает Калле то забавные, то горестные, то героические истории, каждая из которых прибавляла по нескольку месяцев к тому сроку, который он должен был отбыть в тюрьме после войны. Но среди них мне особенно врезалась в память последняя.
Это было уже под Питкяранта в конце июля сорок четвертого года. Финское командование, стремясь удержать рубежи, готовило последнюю, пожалуй, контратаку.
Солдаты, узнав об этом, передавали один другому пущенную кем-то фразу: «Двадцать пятая не наступает!» И все понимали, что это значит.
Когда взводу, в пулеметном расчете которого Калле был первым номером, лейтенант приказал выходить на передний край, чтобы оттуда произвести бросок в атаку, ни один солдат не пошевелился.
Лейтенант принялся уговаривать.
Вблизи места происшествия находился случайно генерал Карху.
И лейтенанта, за то что он, зная о настроении подчиненных, своевременно не принял жестких мер, по настоянию генерала приговорили к расстрелу.
Приговор должен был привести в исполнение тот самый взвод, который отказался идти в наступление.
Лейтенанта поставили перед строем.
Прозвучала команда. Раздался залп.
Лейтенант упал на землю.
Солдаты, недоумевая, переглянулись — они условились стрелять поверх головы. Но лейтенант не был даже ранен, у него просто подкосились ноги.
И тогда немедленно была вызвана военная полиция, которая сделала свое дело. А каждый солдат во взводе был приговорен к году тюрьмы после войны.
Но ждать-то оказалось недолго. В сентябре было заключено перемирие.
— У меня на счету, как в сберкассе, — шутливо говорит Калле, — к тому времени накопилось уже восемь лет тюрьмы.
Но время «после войны» было совсем другое, чем предполагали судьи.
— По условиям перемирия нас, которые противодействовали войне с «Объединенными Нациями», запрещено было трогать. И более того — именно мы для трудового народа стали вместо преступников праведниками.
Вскоре была проведена демобилизация — и в первый день своей штатской жизни, еще не сняв солдатскую шинель, Калле пришел в районный комитет коммунистической партии, переживавшей после двадцати шести лет сурового подполья первые недели легальной жизни, и подал заявление с просьбой принять его.
Калле вытаскивает из внутреннего кармана пиджака круглый нагрудный значок, на котором эмалью выведены буквы «SKP», и подает его мне.
Такой значок получает здесь каждый, вступая в партию. На обратной стороне выгравирован номер 1923.
— Возьмите на память о нашей встрече, о нашей беседе, — смущаясь, говорит он, отдавая заветный значок. Уж очень ему хочется подарить человеку из Советского Союза какую-нибудь дорогую его сердцу вещь…
В эту минуту в комнату вошел молодой парень богатырского сложения, в плечах косая сажень, с руками молотобойца. Это муж сестры Эса, молодой столяр. Пришел он сюда сейчас не столько для того, чтобы весело провести вечер, сколько для того, чтобы вместе с еще четырьмя-пятью активистами охранять порядок. Ни один пьяный не должен проникнуть в зал. В случае надобности такие парни сумеют мгновенно приструнить любого, кто осмелился бы хулиганить.
— Пора, — сказал молодой богатырь, — зал уже открыт.
Мы прошли через небольшую комнату, в которой на столах разложены газеты и брошюрки.
Калле стал у вешалки. Это его обычная общественная нагрузка в Рабочем доме, Аста хлопотала за буфетной стойкой.
В большом, полуосвещенном зале («так уютнее», — сказали мне), на невысокой эстраде музыкантов еще не было, но под пластинку уже кружилось в танце несколько девичьих пар. Талии у всех были, как и у Асты, «осиные», юбки разлетались конусами, словно на кринолине. Другие девушки, сидя у стены на скамейках, что-то оживленно обсуждали. Присев рядом с этим выводком одинаково подстриженных, миловидных работниц и конторщиц, я услышал такой разговор.
— В прошлый раз здесь было страшно весело. Проводили конкурс на лучшего кавалера, — рассказывала девушка с искусно растрепанной прической.
— А как это? — любопытствовала подружка.
— Очень просто. Девушки избрали трех судей — девушек, чтобы они уж выбрала трех лучших парней. А затем уже все в зале из этих трех танцоров выбрали одного.
Я представил себе, какой в прошлый раз стоял шум в этом гулком зале. Ведь здесь в таких случаях выбирают, как на Новгородском вече, — криком, чьи голоса пересилят.
— Ему выдали премию, — продолжала рассказывать девушка, — большущий круг колбасы — маккара, повесили на шею. И, так и не снимая колбасы, он танцевал до конца.
И обе девушки прыснули.
— Сегодня тоже ожидается «танго сюрпризов», — скачала, продолжая смеяться, вторая.