Северяне желали того же. Настроение жителей переменилось, страх нарастал, медленно расползался по пустынным холмам, наполняя сердца и умы. Я читал его в лицах тех, кого мы видели по дороге, слышал в их голосах, ловил в шуме ветра, который, казалось, воет:
«Орлы ушли! Надежды нет! Мы обречены!»
Меня изумило, что перемена произошла так быстро. Да, легионы заметно поредели, но все-таки ушли не все. Никто не бросил нас на произвол судьбы. Да мы и никогда не рассчитывали только на Рим.
Спокон веков человек полагался на свой меч и отвагу своих сородичей. Pax Romānā, Римская империя — хорошо и прекрасно, но люди ждали защиты первым делом от короля и лишь потом от Рима. Зримый, живой король куда надежнее смутных толков о кесаре, что сидит на золотом троне в далекой неведомой стране.
Неужто мы так ослабели и размякли, что уход нескольких тысяч воинов поверг нас в панику? Если нас что и погубит, то только страх, а не вторжение разбойников-саксов и их размалеванных синей краской приспешников-пиктов. В конце концов, набеги случались и при римлянах.
Теперь Орлы улетели. Что с того? Неужто Британии уже не страшатся? Неужто мы не в силах сами постоять за себя?
Я был убежден, что в силах. Коли Эльфин и Мелвис сумели собрать дружины, сумеют и остальные. И в этом, а не в защите римских легионов, наше будущее. Я утверждался в этой мысли с каждой римской милей, приближавшей нас к северу.
Кустеннин принял нас с радостью. Он был счастлив, что брошенное им семя принесло такой урожай. Дары лились рекой. Даже я за свой ничтожный вклад удостоился кинжала с золотой рукоятью. Ликование его было так велико, что на третью ночь был устроен пир в честь союза наших народов.
Пир, как водится, был пышный, его готовили целых два дня, однако без того разудалого веселья, что у дедушки Эльфина. Я еще прошлый раз подметил эту сдержанность — она выражалась в таких мелочах, как отсутствие барда, но тогда я не понял ее причины. Теперь все разъяснилось: Кустеннин, несмотря на свое бриттское имя, был по рождению атлантом, а значит, не привык выставлять свои чувства напоказ, в точности как Аваллах.
Однако при нынешнем числе гостей-бриттов разгул и сдержанность смешались в идеальной пропорции. Было вдоволь еды и пахнущего дымком верескового меда — уж не знаю, где Кустеннин его достал, разве что Обитатели холмов выучили его подданных варить этот дивный напиток.
Кажется, я громко и много пел и не всегда под арфу. Хотя вряд ли кто-нибудь заметил этот мой промах.
Кроме Ганиеды.
Везде, куда бы я не повернулся... Ганиеда: ждет, смотрит, молчит, себе на уме, ее блестящие синие глаза повсюду следуют за мной. В первый день она холодно встретила меня и с тех пор не сказала и трех слов.
Я ждал большей приязни. Не града поцелуев, но хоть улыбки, приветственной чарки, чего-нибудь. Вместо этого я стоял, как столб, только что с дороги, в покоях ее отца, она же едва удостоила меня взглядом, словно вывешенную для продажи овчину.
Впечатление было настолько схожим, что я решил пошутить: раскинул руки и медленно повернулся кругом.
— Сколько дадите за эту прекрасную шкурку, госпожа?
Ганиеда, видать, не оценила шутки.
— Тоже мне, прекрасную! Зачем благородной даме такая грязная и вонючая шкура?! — холодно отвечала она.
Правду молвить, за много недель в седле я утратил приличный вид и благоухал отнюдь не полевыми цветами. Я подумал, что купанье в лесном озере могло бы исправить дело, но побоялся продолжать разговор. Может быть, мне померещилось, будто между нами возникли какие-то чувства. Или она передумала. Времени было вдоволь.
Хуже того, в следующий раз мне удалось перемолвиться с ней еловом лишь под вечер четвертого дня. Бегала она от меня, что ли? Через два дня нам предстояло пуститься в обратный путь. Я чувствовал, что время уходит, поэтому подстерег ее в кухне позади пиршественного зала.
— Если я чем-то тебя прогневал, — сказал я прямо, — не обессудь. Только объясни, в чем дело, и я исправлюсь.
Она как будто задумалась, поджала губки и нахмурила брови. Однако голос ее остался холоден, как лед:
— Ты себе льстишь, волчонок. Это чем же ты мог бы меня прогневать?
— Тебе отвечать. Не могу вспомнить, что я такого сделал.
— Мне совершенно все равно, что ты делаешь. — Она повернулась и пошла прочь.
— Ганиеда!
Она застыла при звуке своего имени.
— Почему ты так со мной обращаешься?
Она стояла спиной ко мне и ответила, не оборачиваясь:
— Тебе, похоже, почудилось, будто между нами что-то есть.
— Мне это не почудилось.
— Вот как? — Она взглянула на меня через плечо.
— Да. — В моем голосе было больше уверенности, чем в душе.
— Значит, ты обознался. — Однако она не уходила и по-прежнему смотрела на меня.
— Возможно, — согласился я. — Разве не ты — бесстрашная охотница, сразившая Турха Труйта, Великого Калиддонского Вепря, одним ударом копья? Разве не ты — хозяйка этого славного дома? Разве не твое имя — сладость устам, не твой голос — ласка для слуха? Если нет, то я и впрямь обознался.
Она поневоле улыбнулась.
— Язык у тебя хорошо подвешен, волчонок.
— Это не ответ.
— Ладно, ладно, ответ — да. Я та, о ком ты говоришь.
— Значит, я не ошибся. — Я сделал шаг вперед. — В чем дело, Ганиеда? Почему ты так холодно меня встретила?
Она скрестила руки на груди и вновь отвернулась.
— Твои родичи живут на юге, мое место — здесь, на севере. Все просто и ничто нельзя изменить.
— Твои выкладки безупречны, госпожа, — отвечал я.
Это заставило ее обернуться. Синие глаза сверкнули гневно.
— Не пытайся делать из меня дуру!
— Тогда сама не веди себя, как дура!
Она нахмурилась.
— Ты сказал это, и ты прав. Только дура может желать невозможного, понимать, что это невозможно, и все равно желать.
Я не мог такого вообразить: чтобы она чего-то хотела и не добилась.
— Так что тебе нужно, Ганиеда?
— Ты что, не только глуп, но еще и слеп? — Слова были резкие, но голос звучал нежно.
— Так что это? Только скажи, и я добуду тебе все, что смогу, — пообещал я.
— Ты, Мирддин.
Я только смущенно заморгал.
Она потупила взор и смущенно стиснула руки.
— Ты спросил, я ответила... Мне нужен ты, Мирддин. Как ничто и никогда.
Молчание становилось угрожающим. Я потянулся к ней, но так и не посмел коснуться ее.
— Ганиеда. — Мой хриплый голос испугал меня самого. — Ганиеда, разве ты не знаешь, что я уже твой? С того мига, как я увидел тебя на сером жеребце, летящую через водный поток в вихре алмазных брызг, а солнце плясало на твоих волосах, — с этого самого мига я стал твоим.
Я думал, она обрадуется. Она и впрямь улыбнулась. Однако улыбка тут же сошла, и лоб снова нахмурился.
— Твои слова добрые...
— Больше того, правдивые.
Она покачала головой, солнце блеснуло на серебряной гривне.
— Нет, — вздохнула она.
Я шагнул ближе, взял ее за руку.
— В чем дело, Ганиеда?
— Я уже сказала: твое место на юге, мое — с моим народом. Тут ничего не поделаешь.
Она заглядывала куда дальше вперед, чем я.
— Может, и не придется ничего делать — пока. А там видно будет.
Она приникла ко мне.
— Зачем я тебя полюбила? — прошептала она. — Я ведь не хотела.
— Можно искать любовь и найти. Чаще любовь нас находит, когда мы ее не ищем, — сказал я, и сам устыдился самонадеянности своих слов. Да что я об этом знаю? — Любовь нас отыскала, мы не в силах ее прогнать.
Обнимая Ганиеду, ощущая запах чисто вымытых волос, живую теплоту тела, нежную гладкость кожи, я сам верил в то, что говорил. Верил всем сердцем.
Мы поцеловались, и я, коснувшись губами ее губ, понял, что она тоже мне верит.
— Ну вот, — вздохнула Ганиеда. — Это ничего не решает.
— Ничего, — согласился я.
Однако какое мне было дело?
Можно не говорить, что, когда пришла пора возвращаться в Дивед, я принялся всячески тянуть время в надежде отложить отъезд до бесконечности. Мне удалось выгадать несколько дней полнейшего счастья. Мы с Ганиедой катались верхом, гуляли вдоль озера, играли в шахматы у огня, я пел и играл на арфе, мы говорили ночи напролет, так что утром шатались от усталости и зевали, но так и не находили силы расстаться. Короче, мы делали все, что положено влюбленным, и, поглощенные друг другом, сами не замечали, что делаем.