Из села я выбрался никем не замеченный, шмыгнул в тугаи и немедленно вскинул «зауэр» на плечо. Пират уже шарил по зарослям, повизгивая от нетерпения. Я шел берегом речки, пушистые метелки камыша трепетно подрагивали на ветру. То и дело мне мерещились взлетающие фазаны, утки, я вскидывал ружье, целился в камышовые метелки и с трудом сдерживал себя, чтобы не нажать курок. В те минуты я был уверен, что никому не будет спасения от «зауэра».
Наконец я подошел к тому месту, где зимой фазаны были всегда, называлось оно — сады Барата-ходжи. Действительно, тут был заброшенный сад, теперь он сплошь зарос лохом, диким урюком. Почти все яблони зачахли; как мистаны — сказочные старухи ведьмы — они тянули к небу сухие ветви-руки и, казалось, молились, просили что-то у солнца и ветра. Говорят, когда-то здесь росли цветы редкой красоты, а веснами крыши глинобитных домов, теперь развалившихся, сплошь покрывались яблоневыми лепестками. В этом саду раньше проходили свадьбы и пиры. Здесь благочестивый Барат-ходжа, совершивший хадж дважды, принимал гостей со своей древней родины — Кашгарии и Турфана, Кумула и Кучар. Там он был богат и известен, из Кашгарии караваны арбакешей Барата-ходжи ходили в Ташкент и Хиву… Но что-то заставило его перебраться сюда, в Баяндай. А теперь и здесь зачахло и истлело все, что принадлежало ходже, глинобитные строения давно сдались ветру, солнцу, а яблони тоже не могли устоять перед дикими деревьями и медленно умирали, роняя последний пустоцвет.
Я думал об этом, стоя посреди сада, и совсем забыл о существовании уток и фазанов. Из этого состояния меня вывел жалкий визг Пирата: наша смелая охотничья собака, не раз бывавшая в опасных передрягах, была чем-то напугана!.. Визг доносился примерно оттуда, где когда-то стояла водяная мельница. Там, на месте омута, была большая яма, заросшая полынью. Я замер, прислушиваясь к всхлипываниям Пирата, а визг быстро удалялся — Пират убегал!
Я подошел к развалинам мельницы, заглянул в яму и в ужасе отпрянул — на дне высохшего омута подрагивал, катался из стороны в сторону клубок змей!.. Гадюки шипели, высовывая черные раздвоенные языки, и шипение их было похоже на бренчание оборванной струны китайской янджины[27]. Я не помню, как сдернул с плеча «зауэр», направил стволы в яму и выстрелил два раза…
Тропинка была узка, и ветки больно хлестали по лицу. Я бежал, задыхаясь от страха, обронил ружье, патроны, потом кинул куда-то куртку и шапку.
В себя я пришел только на следующий день. Отец сидел рядом, дрожащей рукой он гладил мое лицо, руки.
— Что, что случилось, сынок? Тебя кто-то напугал?
— Змеи… Где змеи? — Я плохо понимал, что происходит со мной.
Отец сочувственно улыбнулся.
— Да что же они, знают твой адрес?
— Дед же говорил…
— Что он тебе говорил?
— Он сказал мне, что змеи обязательно находят своего врага и кусают его, пока он не умрет.
— Э-э-э, все это сказки, а мы с тобой настоящие охотники и знаем, что к чему. Значит, ты два раза в них бахнул?
— Два, но их там сотни!
— Пусть хоть тысячи, посуди сам: каждая дробина может убить несколько гадюк, а в каждом патроне — двести дробин. Вот и считай, сколько змей ты уничтожил.
Я все больше проникался спокойствием отца, но тут опять вспомнил истошный визг Пирата.
— А где Пират?.. — Я попытался встать, но отец удержал меня.
— Ты сейчас попей чайку и съешь мяса, мать вон приготовила. А потом уж мы найдем Пирата, — сказал отец, и в голосе его была беспомощность.
Пират домой не вернулся.
Он появился через два дня, худой, вялый. Голова Пирата почему-то стала огромной, пухлой, и он не мог держать ее на тонкой шее, часто ронял на грудь. Я вынес ему лепешку, мясо, но Пират даже не посмотрел на еду. Он поплелся к отцу, постоял, привалившись боком к его ногам, и опять побрел в сторону речки. Я снял с пояса ремень и хотел привязать Пирата, но отец забрал у меня ремешок.
— Не надо, он пришел попрощаться с нами. Теперь он уйдет навсегда, значит, ему не помогли целебные травы или он их не нашел…
— Пусть останется дома, он же пропадет в степи, — я потянул из рук отца ремешок.
Отец обнял меня и, глядя вслед уходящему Пирату, сказал серьезно:
— Нет, сынок, хорошая собака никогда не умирает на глазах людей.
Пират еще долго стоял у меня перед глазами, я чувствовал себя виноватым в его смерти и перестал ходить на охоту. Вскоре я увлекся музыкой, играл на всех уйгурских музыкальных инструментах, потом появилась страсть к лошадям, и до самой войны я объезжал скакунов. А потом был фронт…
ПЕГИЙ ЧЕРТ
Кличка у него была Килыбай — по имени бывшего хозяина. Внешне они подходили друг другу: хозяин был худ, неказист, а жеребец имел жидкую, посеченную лишаем гриву, впалое морщинистое брюхо и острую «куриную» грудь. Но не только в нашем Баяндае, в районе все знали — от мала до велика, что, несмотря на свою отталкивающую внешность, Килыбай властно держал свой косяк. Кобылиц не бил, жеребят стерег зорко, а однажды затоптал матерого сыртана. Бывало, Килыбая запрягали в арбу, и тогда жеребец тянул поклажу с каким-то страшным остервенением, оставляя позади сильных тягловых лошадей. Особенно яростен он бывал на подъемах и спусках. А когда силы были на исходе и тут случалось препятствие, он опускался на колени, упирался мордой в землю, хрипел, но не давал арбе откатиться назад. Упрям, норовист и страшен был Килыбай, как черт.
Мы, баяндайские сорванцы, радовались, когда удавалось запрячь жеребца в арбу. Это тешило наше самолюбие, шутка ли, самого Килыбая запрягли! Если другие жеребцы, бывало, выражали неудовольствие в упряжке, то Килыбай даже просто на привязи вел себя как бешеный — косил красноватыми белками в сторону людей, ржал так, что звенело в ушах, — ну, а когда Килыбай был на свободе, другие жеребцы старались держаться от него подальше, многие из них на собственной шкуре познали остроту резцов Килыбая и крепость его копыт.
Но и для норовистого Килыбая настал черный день.
В колхозах решили улучшать породу лошадей, и в табуны начали привозить племенных жеребцов. В селах взахлеб говорили, спорили до хрипоты о преимуществах ахалтекинцев, теке-жаумитов, битюгов и орловских рысаков. Табун нашего колхоза почти сплошь составляли одни потомки Килыбая, внешне точь-в-точь похожие на своего папашу. Издали посмотришь — не табун коней, а сборище кляч. И начальство решило подпустить в табун породистого аргамака из конного завода.
Когда пришло самое подходящее время, в колхоз приехал ветеринар. Собравшись в ватагу, мы помчались на конный двор и увидели Килыбая у коновязи. Он стоял сломленный, униженный. Через несколько дней, когда рана затянулась, его выпустили на волю. Но, странно, едва вырвавшись из конюшни, жеребец вскинул голову, навострил уши и, раздувая ноздри, помчался к своему косяку. С ходу он набросился на породистого питомца конного завода, закусал его до полусмерти.
Дорого обошлась Килыбаю вспышка ревности, до первого снега он ходил в гужевой упряжи, возил навоз, пахал, боронил… Килыбай совсем высох, на груди и спине появились ссадины. Над ним роился гнус. Но все равно, как только он освобождался от хомута — тотчас летел к своему косяку и затевал драку с заводским жеребцом. Баяндайские старики удивленно качали головами: «Странное дело! Что ему теперь косяк, отгулял свое Килыбай!» И все были уверены, что Килыбай идет в косяк по привычке, что скоро это пройдет и жеребец станет смирным.
Всю зиму Килыбай работал на маслобойке вместо осла. Измученный, грязный, с выпиравшими ребрами, он был похож на больного верблюда. Когда Килыбай совсем дошел, его отправили вместе со старыми клячами в речную пойму.
— Пусть попробует травки напоследок, — сказали люди.
Пришла весна. Скот быстро тучнел, одна за другой начали жеребиться кобылы, и все жеребята как две капли воды были похожи на Килыбая. В ауле пошли удивленные разговоры, кличку жеребца произносили с каким-то испугом и удивлением. Председатель колхоза ругал на чем свет стоит заезжего ветеринара, директору конного завода грозил жалобой в самые высокие инстанции, говорил, что тот надул колхоз, прислав жеребца без всяких достоинств. Ветеринар приехал еще раз, сконфуженный, сидел в конторе колхоза, разводил руками и все ссылался на какую-то особенную конституцию нашего Килыбая.