Поначалу среди обычного шума и споров, игр и гомона студентов задумчивость и замкнутость Садыка не были особенно заметны. Но прошло немного времени, и друзья Садыка, особенно Ханипа — чувствительная и мечтательная девушка из Кумула, стали замечать иногда его странное поведение.
Девушкам нередко свойственно интуитивно чувствовать настроение и перемену в характере юношей. Такие девушки мысленно представляют блестящее будущее этого юноши и сами радуются картинам, которые рисует их воображение. Но девушки не любят, когда парни много говорят о своих мечтах и делах, потому что все их мечты и планы выглядят обычно бледнее тех картин, какие они сами нарисовали.
Может быть, оттого что Садык и Момун очень мало говорили о себе, а также оттого, что они, в противовес Ризайдину, не пытались угодить ей, а держались скромно и естественно, Ханипа в последнее время все больше думала об этих юношах.
Ее подружки рассуждали иначе: «Садык и Момун все свободное время о чем-то рассуждают и спорят. Они не умеют беззаботно веселиться, не любят петь, не участвуют в забавных играх. А Садык даже танцевать не умеет и не хочет учиться, стесняется. Дружок же его Момун красив только тогда, когда говорит. А замолчит, так становится похож на пень, не знает, куда руки девать…»
Однажды, готовясь с Ханипой к последнему экзамену, Садык сказал:
— После учебы, куда бы меня ни направили, я обязательно съезжу в Турфан. Бывает, что теленок, привязанный к колышку, оборвет веревку, но, сам того не замечая, вертится рядом, не отходит от колышка. Так и я не могу куда-нибудь уехать, не побывав в городе, к которому когда-то был так крепко привязан.
Ханипа медленно закрыла книгу, положила ее на колени.
— Разве можно соскучиться по своему городу? — спросила она, словно глядела прямо в сердце Садыка. — Я, например, когда вспоминаю Кумул, то скучаю не просто по городу, а по родителям, сестрам, слышу песни, которые там поют.
— Нельзя, конечно, скучать по городу вообще. Скучаешь по людям, по его жителям. Но у меня, как вы знаете, нет ни отца, ни матери, ни родственников. Может быть, поэтому для сироты близки сердцу все люди, — сказал Садык и смолк.
В саду появился радостный Ризайдин, размахивая бумагой, словно знаменем. На нем был стального цвета новый габардиновый костюм и красный галстук с драконами, которые будто подчеркивали его возбуждение.
— Слыхали: Пекин не согласился с нашими языковедами. А этот «философ» Момун вешает на нас ярлыки… Вот теперь ему приготовили, — Ризайдин развернул бумагу и протянул ее Ханипе.
Ханипа взяла листы и вопросительно посмотрела на Садыка: «Читать?»
— Что это, Ризайдин? Чем вы так сильно обрадованы? — спросила девушка.
— Прочтите — узнаете!
Это был фельетон, в котором резко критиковали Момуна и некоторых других молодых студентов за то, что в своих суждениях они высказывали ошибочные мысли о национальной культуре и национальных традициях, якобы охаивали памятники уйгурской культуры и не уважали нацию. В конце фельетона говорилось, что, мол, те, кто болтает о необходимости интернационального развития, подобны дрессированным обезьянам. Эти слова были подчеркнуты. Внизу стояла подпись «Литератор».
— Почему автор не поставил свое имя? — спросил Садык. — Значит, он не уверен в своей правоте?
— По-моему, если автор скрывает свое имя, то ему стыдно за свои пакостные слова, — решительно проговорила Ханипа. — Я уверена, что ни один журнал, ни одна газета не напечатают его.
— Вам, Ханипа, следовало бы обратить внимание на смысл фельетона, — многозначительно сказал Ризайдин, забирая бумагу из рук Садыка.
— Я, например, не понял, что хочет сказать в этом фельетоне таинственный автор, — сказал Садык. — Вся эта писанина отвратительна и умышленно искажает мысли Момуна.
— Значит, надо фельетоны начинять медом? Момун называет нас буржуазными националистами. И мы должны ответить ему, кто такой он сам и под чью дудку пляшет.
— Надо было поговорить с самим Момуном, — сказала Ханипа.
— С этими демагогами и говорить нечего, — пробурчал Ризайдин и стал листать свои бумаги.
Садык и Ханипа переглянулись, встали и направились к общежитию. Фельетон испортил им настроение. Хотя они и знали, что вряд ли его напечатают, но тем не менее он мог попасть и в другие руки, мог способствовать распространению нехороших слухов и рано или поздно причинить неприятности Момуну. Поэтому они решили предупредить товарища. Кроме того, думали Садык и Ханипа, Момун действительно был не всегда прав и о некоторых вопросах национального языка и литературы имел довольно поверхностное представление.
* * *
Момун сидел за столом, щелкал на счетах и записывал цифры. Садык и Ханипа поздоровались с ним, тоже сели, поинтересовались, что за проценты высчитывает их товарищ.
— Готовлюсь к экзаменам. А заодно пишу статью об экономике, — ответил Момун и назвал несколько цифр, которые, по его мнению, наглядно показывали некоторые послереволюционные преобразовании в Синьцзяне.
— Наверно, Ризайдин из-за этого и ополчился против тебя, — Садык думал, как завязать разговор о только что прочитанном фельетоне.
— Да, он никогда не симпатизировал мне. Пусть себе ополчается.
— На этот раз он намерен биться о тобой не на жизнь, а на смерть.
— Состряпал какой-то пакостный пасквиль и говорит, что это принципиальный фельетон, — вставила Ханипа.
— Сейчас пасквили не в моде, — спокойно ответил Момун.
— Дело не в форме, — не понимая равнодушия друга, прервал Момуна Садык. — Можно назвать материал как угодно, но, как правильно выразился Ризайдин, главное — содержание.
— Ну, допустим, они найдут приемлемую форму и название, их пасквиль напечатают — так иногда бывает, но в таком случае на них и падет позор.
— Ведь не все в состоянии правильно понять, Момун, — сказала Ханипа.
— Но, товарищи, для нас прежде всего важно мнение понимающих… — Момун был явно доволен своей логикой.
— Мне кажется, именно в этом кроется твой недостаток, Момун, — сказал Садык, чувствуя, что настала минута для решительного разговора. — Нельзя мерить всех своей меркой. Допустим, что ты убежденный интернационалист, а Ризайдин и другие твои противники — непобежденные, подсознательные, невольные, что ли, националисты. По крайней мере, ты иногда так их рисуешь. Представь себе, они ловко использовали некоторые твои запальчивые рассуждения и изобразили тебя явным космополитом. Ей-богу, кое-что в фельетоне звучит убедительно.
— Значит, ты хочешь сказать, что я продаю интересы своего народа в угоду другим народам, так, что ли?
— Что ты! Я ж так не говорю, — растерялся Садык. Но затем с какой-то неожиданной обидой выпалил: — Но я должен сказать, что ты все же чересчур увлекаешься «большой политикой», отрываешься от почвы, на которой вырос, недостаточно вникаешь в настроения своего народа, не хочешь замечать перегибов этой «большой политики».
— А в чем конкретно выражается какой-нибудь перегиб?
Садык не был подготовлен к серьезному спору и примера привести не смог. Но зато внимательно слушавшая их Ханипа вступила в спор:
— Возьмем хотя бы вопрос о языке, — сказала девушка, и на ее смугловатом, как у индианки, лице между тонкими бровями появились морщинки, словно при скрываемой боли. — В последнее время в уйгурский язык искусственно вводится масса китайских слов, — продолжала она. — Почему мы должны называть уйгурские вещи по-китайски? Это правильно по отношению к предметам, которые пришли к нам из китайского обихода. Но какая надобность называть по-китайски наши вещи или те, которые пришли к нам от русских?
— Например? — спросил внимательно слушавший Момун.
— Например, — продолжала спокойно Ханипа. — Урумчи, Турфан, Кашгар, Кумул… Названия наших городов и многие этнографические, исторические, даже интернациональные термины начали заменять наспех придуманными китайскими.
— Она права, — Садык умоляюще посмотрел на Момуна.