Как-то я был на дне рождения одного очень хорошего человека, и, уходя, в дверях сталкиваюсь с Антоновой, и вдруг она, торжествующе, как девочка, говорит: «Юра, будет выставка Караваджо!». Я говорю — этого не может быть…
Она: Что значит не может быть! Будет!
Я: Но там же такие орясины! У него же картины под два, под три метра высотой!
Она: Все будет!
Потом уже, когда выставка открылась, а я на ней несколько раз был, я спросил: «Хорошо, а как вы вот это смогли добыть? Из церкви как добыть „Обращение Савла“?». Она объясняет: «Очень просто, я сначала пошла к министру культуры Италии, — а у нее же три языка было за щекой, так что она могла договориться со всеми и везде, — и министр сказал — Ирина, если настоятель разрешит, я подписываю». Она пошла и обаяла настоятеля. И из церкви, из иконостаса извлекли это огромное произведение. Понимаете, каково значение этой великой женщины?! Ее уважали все. От чиновников до клерикалов, и со всеми она могла найти общий разговор, потому что она точно ловила регистры, и точно знала, как с кем разговаривать. Кроме того, ей доверяли.
Вот еще как-то мы с ней по телефону говорили. Я где-то прочитал, что она ездила в Дрезден на годовщину спасения галереи, позвонил ей, спрашиваю. Она подтверждает: да, и меня провели по пещерам, куда спрятали в войну всю галерею. И я ей решительно: послушайте, я абсолютно убежден в одном — Дрезденскую галерею надо было оставить в Советском Союзе лет на пятьдесят, для нее построить или выделить пространства, развесить по залам, вести научную работу, как водится, в музеях, и лет пятьдесят показывать, чтобы вся страна посмотрела эту выставку. Пустить буквально поезда культуры, чтобы приезжали из самых отдаленных уголков, в первую очередь ветераны, все, кто связан с историей, все, кто потерял близких, все, кто проливал кровь на войне. Чтобы все увидели — вот знак войны и чем он обернулся — вот этим событием, что мы не варвары, что мы не уничтожали города, как фашисты… Они же взрывали и изрыли всю европейскую часть России — черт знает, что было! Я читал документальные записи о художниках и о том, как спасали музеи, как в Смоленске спасали картины на возах, на подводах… Лет пятьдесят показывали бы Дрезденскую галерею у нас, не три месяца, как Никита [Хрущев] поторопился жест сделать и отдать ее Германии поскорее, люди стояли кольцами вокруг музея, чтоб попасть и посмотреть это чудо. Я попал! Я был там! Брат мой Гарик со своим другом Вовкой Равиным несколько ночей стояли, и взяли билеты и себе, маме с папой и мне. Это был 1955 год, мне было 14 лет, какую-то малость я знал, но что она в сравнении с огромностью экспозиции. Кроме того, читаю: «Обручение Марии с Иосифом», какой-то Иосиф, какая-то Мария, что я мог знать!
В этом смысле я был безграмотен, но живопись сама за себя говорит. «Еврейское кладбище» Рейсдаля — я помню, как замер перед этой вещью, смотрел, потому что там настоящая драматургия — живописная и световая. Ее можно сравнить с Эль Греко «Гроза над Толедо». Пребывание Дрезденской галереи в Советском Союзе после войны имело бы колоссальное культурное значение для страны, и надо было так и сделать. И Антонова со мной согласилась.
Мне в жизни повезло с родителями, правда, у меня никого не было в роду, кто занимался бы искусством, разве что брат на скрипке. Папа музыку знал хорошо, слух у него был отменный, он свистел любую мелодию, а в живописи не отметился. Я стал ходить в Третьяковку лет с одиннадцати, наверное, как научился сам ездить туда. У нас на Шереметьевской, рядом с домом, 12-й автобус останавливался, он шел до Белорусского вокзала, а там прямая ветка до Новокузнецкой, и рядом уже Третьяковка. Я сам незаметно для себя выучил этот музей практически наизусть, поскольку туда ездил, наращивая свои знания, а Пушкинский я позже узнал. Первый раз это была выставка Дрезденской галереи в 1955 году, а потом я стал туда ходить уже часто. Многие выставки смотрел, а вот, вы спрашиваете, помню ли Тышлера, нет, его я как раз не видел. Я о нем узнал, когда вышла книга Михоэлса, в ней я впервые услышал это имя и увидел незнакомые мне работы, и просто влюбился в его театральную графику, наброски Михоэлса в роли короля Лира и Ричарда III. Среди рисунков был один трагический — «Михоэлс в гробу». У меня всегда в жизни одно цепляется за другое и открывает что-то третье.
Так и с Ириной Александровной. Она сразу стала называть меня Юра, и мы перешли на очень хорошие, доверительные отношения. Я ей просто звонил, поздравлял с днем рождения, но это были отношения большие, чем с человеком, который сделал твою выставку.
И последнее, что у меня было с Антоновой незадолго до ее перемещения в президенты. Я позвонил ее секретарю: «Ольга Сергеевна, узнайте у Ирины Александровны, мог ли бы я к ней буквально на 15 минут зайти и когда?». Она говорит: сейчас узнаю, вот Норштейн звонит и так далее, хорошо, такого-то числа в пять часов. Я пришел к пяти часам. А вы знаете, у Антоновой перед кабинетом Итальянский дворик, и там, возле декоративного фонтана сидели сотрудники с папочками к ней. Я тоже сел. Смотрю на часы, думаю, о, нескоро попаду, тут целый круг, вдруг открывается дверь — Ольга Сергеевна: «Юрий Борисович, вас же ждет Ирина Александровна! Вам же назначено к пяти!».
Речь шла о Лазаре Гадаеве. Его уже не было в живых, его сын Костя загорелся выставкой Лазаря в Музее личных коллекций. С Лазарем у нас были дружеские отношения, помню, как мы собирались в его мастерской, было много разговоров, и он показывал мне чашу, вырезанную руками его погибшего на фронте отца, и Лазарь берег эту чашу, как величайшую драгоценность. Я говорю Антоновой, что речь идет о Лазаре Гадаеве. Она отвечает: «Да, знаю его».
Я: Он недавно ушел, а была бы возможность сделать его небольшую выставку? У него есть цикл «16 остановок Христа». — И положил на стол каталог.
Ирина Александровна смотрит, смотрит, и вдруг подвигает телефон, набирает и спрашивает у кого-то там: «когда у нас свободный зал?». Сделали выставку!
С моей подачи Антонова сделала выставку моего друга Шавката Абдусаламова. Она не знала этого прекрасного художника, мы съездили к нему в мастерскую, она посмотрела работы и в результате два месяца ошеломляющей экспозиции евангельского цикла.
Я всегда Антонову называл герцогиня, или Гейнсборо. Потому что она очень напоминала легкость портретов Гейнсборо. Я ей написал на 90-летие:
«Дорогая Ирина Александровна!
Пишет Вам давний поклонник из Марьиной рощи, Юрий Норштейн.
Поздравляю Вас и со столетием музея, и с Вашим уникальным и обстоятельным Днем Рождения, с Вашим личным Новым годом, который на самом деле называется Эпоха.
… Меня восхищает Ваша отвага, Ваша энергия переживания в мысли, в чувстве, в изображении, Ваша бескомпромиссность в аргументах. Тот, кто не испытал чувства ответственности в одиночку, никогда не поймет, чего стоят те или иные решения. …
Сегодня все музеи мира смотрят на Вас, шлют свое восхищение Вами, и по направлению их взоров мы понимаем, в какой части Земли подлинная точка культурного перекрестка. Вот они, самые нужные дороги человечества, если оно провозглашает приоритет культуры в жизни Земли.
…желаю Вам, чтобы Ваши каблучки и далее постукивали по каменным плитам музея, и чтобы те камни, по которым ступила Ваша ножка (снова Пушкин), передавали бы, как по телеграфу, тем камням, которые в ожидании — ждите, идет, идет… шаги приближаются! И пусть шаги действительно приближаются, и по стуку каблучков коллектив будет угадывать, будет ли выволочка или веселый разговор. И пусть стены музея и живопись одушевятся в вашу честь торжественным караулом, передавая из уст в уста: идет, идет!..».
Поздравление Ирины Александровны с юбилеем от Юрия Норштейна, 2012. © Ю. Норштейн
Владимир Васильев очень преданный посетитель и друг Пушкинского музея, каждый год с разными программами он участвует в фестивале «Декабрьские вечера». Ирина Александровна не раз приглашала его и на съемки нашей передачи, разговаривать не только о музыке, но и об изобразительном искусстве. В 2013 году в музее состоялась выставка коллекции Михаила Барышникова, также балетного танцовщика, и вполне очевидно, что Ирина Александровна попросила Владимира Васильева вместе посмотреть и обсудить его собрание, тогда же мы записали их разговор для передачи, но, как это часто бывало, в 25-минутную программу вошла лишь малая часть неожиданно большой беседы об искусстве начала и середины XX века.