Поскольку, считал Победоносцев, фундаментальные начала правильной организации власти и общества были давно и хорошо известны, не существовало никакой необходимости дополнительно обсуждать их с кем бы то ни было. В связи с этим терял смысл и призыв «узнать мнение общества» через печать и выборные учреждения, столь популярный среди либералов, а отчасти и среди консерваторов, в том числе близких Победоносцеву славянофилов. Таким образом, причин для существования большинства органов печати и представительных учреждений попросту не существовало, а потому их деятельность носила деструктивный характер: они были вынуждены заполнять пустоту своего бытия разного рода интригами, беспринципной борьбой за власть, разжиганием страстей «между людьми мирными, честными». Предоставленные самим себе, заявлял консерватор, либеральные учреждения «не занимаются действительным делом, а разглагольствуют вкривь и вкось о самых важных государственных вопросах, вовсе не подлежащих мнению говорящих»{202}.
Самодержавию в его идеальном состоянии, считал обер-прокурор, в принципе не о чем было беспокоиться — в него безоговорочно верила основная масса населения, «простые люди», обладающие высокой моралью: «Народ наш есть хранитель всех наших добродетелей и добрых наших качеств; многому у него можно научиться». Вместе с тем, с его точки зрения (и здесь проходила четкая грань, отделявшая обер-прокурора от сторонников демократического переустройства общества), народ сохранял добрые качества и способность морально «подпитывать» власть, лишь находясь под строгой опекой «сверху». Все его добродетели — это добродетели детей, которые восхищают своей чистотой, неиспорченностью, целостностью взглядов, однако немедленно утратят их, оставшись без родительского попечения. В речи 8 марта Победоносцев сокрушался, что над крестьянами после отмены крепостного права не было устроено новой «надлежащей власти», благодаря чему «бедный народ, предоставленный сам себе и оставшийся без всякого о нем попечения, стал пить и лениться»{203}. В свете подобных рассуждений получалось, что подлинно «народной» властью является именно самодержавие, опекающее «простых людей»; институты же, основанные на принципах формального представительства, — земства и городские думы — лишь разобщали царя с народом.
Многое из того, о чем говорил Победоносцев, коллеги-сановники слышали от него в той или иной форме, в виде разрозненных замечаний по отдельным вопросам, однако в целостном виде это прозвучало впервые, и эффект от речи был чрезвычайно силен. «Вы можете представить, каким громом упали слова мои»{204}, — не без самодовольства писал Победоносцев Е. Ф. Тютчевой. Военный министр Милютин отметил в дневнике, что многие из присутствующих «не могли скрыть нервного вздрагивания от некоторых фраз фанатика-реакционера». Фактически вставал вопрос об отказе от принципов, которые определяли правительственную политику предыдущих десятилетий и успели, как казалось современникам, достаточно прочно войти в идейный арсенал пореформенной монархии. «Это было, — писал Милютин о речи Победоносцева, — уже не одно опровержение предложенных ныне мер, а прямое, огульное порицание всего, что было совершено в прошлое царствование… всего, что составляет основу европейской цивилизации… Он осмелился назвать великие реформы императора Александра II преступной ошибкой!»{205}
Либеральные оппоненты Победоносцева сразу уловили в его рассуждениях влияние чуждой им политической культуры, логика которой была для них абсолютно неприемлема, казалась «дикой», но отличалась своеобразной изощренностью и могла в известных условиях звучать убедительно. Так, Милютин называл наставления, с которыми обер-прокурор обращался к молодому царю, «фарисейскими поучениями и иезуитскими советами»{206}. Валуев обращал внимание на опасность призывов Победоносцева опереться на настроения простолюдинов, которыми тот, как тараном, разбивал все построения оппонентов. Либеральный сановник считал недопустимыми звучавшие в речи обер-прокурора «фразы о народе, о единении царя с народом»; под последним понимались исключительно социальные низы. Валуеву это казалось отказом от важнейших традиций, закрепившихся в идейном, политическом и духовном обиходе России со времен Петра I. «Московская волна в ходу в верхнем течении… — записывал он в дневнике. — Mot d’ordre[15] теперь — русские начала, русские силы, русские люди, одним словом — руссицизм во всех видах… Дикая допетровская стихия взяла верх. Разложение императорской России предвещает ее распадение»{207}. В целом звучавшие в речи Победоносцева тезисы, по мнению его оппонентов, задавали вектор движения государственной политики России в сторону опасного утопизма, неприемлемой и немыслимой в конце XIX века архаизации. Каким же образом стал возможен подобный политический поворот? Какими факторами он был обусловлен, каков был его механизм?
Важнейшим обстоятельством, исподволь создававшим условия для переориентации правительственного курса, было постепенное изменение представлений в верхах о месте России в мире, подготовленное в том числе рассуждениями по «славянскому вопросу», игравшему в мировоззрении Победоносцева чрезвычайно важную роль. Интерес консерватора к судьбам зарубежного славянства определялся его вниманием к проблеме национальных отношений в Российской империи, особенно обострившейся после Польского восстания 1863 года. Подчинение южных и западных славян власти турецких элит в Османской империи, немецких и венгерских — в Австро-Венгрии казалось Победоносцеву столь же несправедливым, как и доминирование на окраинах Российской империи элит польско-католических (в землях бывшей Речи Посполитой) и немецко-лютеранских (в Прибалтийском крае). «Он (Адольф Иванович Добрянский, один из лидеров закарпатских русинов, посетивший Россию в 1875 году. — А. П.), — писал будущий обер-прокурор Е. В. Тютчевой, — рассказывает ужасные повести о преследованиях, которым то и другое (религия и народность русинов. — А. П.) подвергается». В своем краю, писал Победоносцев цесаревичу, Добрянский вынужден служить «защитником языка и православной веры от ужасных притеснений католического мадьярского правительства»{208}. Зарубежные славяне представлялись Победоносцеву еще одним воплощением столь значимого для него социального явления — гонимых, зачастую беззащитных «малых сих», которым непременно следовало оказать покровительство, взять под опеку.
Характерной особенностью зарубежных славян, в его представлении, была интуитивная, врожденная симпатия ко всему русскому, ощущаемая буквально на каждом шагу. «Подлинно были мы точно между братьями, и все выражения сочувствия были так просты, без малейшей аффектации, которая всякое дело портит», — писал в 1874 году будущий обер-прокурор цесаревичу о своих впечатлениях от присутствия на освящении русского храма в Праге. Подобное инстинктивное тяготение к России, полагал Победоносцев, побуждало зарубежных славян с интересом и одобрением относиться ко всему, что исходило от самой крупной славянской державы и потенциально обеспечивало самодержавию и Русской православной церкви широкий круг сторонников за рубежом. «Представьте себе этот народ, — писал он цесаревичу о чехах, — который у себя в Католической церкви не слышит ни одного понятного звука, и тут в первый раз в православном храме слышит молитвы — понятные, славянские, слышит такое чудное пение… Видно было на лицах, как все поражены тем, что видят и слышат… Можно было совсем подумать, что стоишь у себя в России, между своим народом»{209}.