Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Действие происходит в Париже. Молодой и успешный писатель Морис и Жанна, простая женщина из рабочей среды, любят друг друга и их маленькую дочь Марион. Неожиданно Морис встречает красивую девушку, скульптора Генриетту. Писатель с первой же встречи влюбляется в нее, но привязанность к ребенку препятствует их взаимному чувству. Ребенок становится почти непреодолимой преградой. Генриетта начинает ненавидеть маленькую Марион. Морис чувствует, что в нем против воли также рождается тайная неприязнь к дочке. Марион внезапно умирает, Морис начинает подозревать Генриетту в убийстве — так же, как Генриетта Мориса. Мориса арестовывают. Ему удается оправдаться, но Жанна убита горем, а сам Морис отвергнут Генриеттой, разочарованной в своих эгоистичных и вольнолюбивых надеждах. Они оба и виновны, и не виновны в смерти ребенка. Они страстно желали устранить преграду, хотя прямого преступления не совершили. Однако виновность их — высшего порядка, она — их рок, пересиливать который бесполезно. Суетный человек в один судьбоносный миг призван остаться наедине со своей совестью — такова немудреная мораль пьесы.

Веригина — она играла Генриетту — справедливо замечает, что Мейерхольд очень чутко улавливал тоны и ритмы в голосе каждой пьесы и безупречно передавал их «чередованием напряженных и действенных пауз, а также сжатых и острых диалогов». Он сразу «обязал нас выражать в словах не только мысли и чувства действующих лиц, но и отношение автора к ним». Он запретил в интонациях гибкость, игривость и вообще всякую модуляцию голоса. У каждой роли была своя «металличность и холодность, за которыми скрывалось затаенное волнение».

Блоку, как вспоминает актриса, особенно понравился акт, в котором Морис встречается с Генриеттой в Люксембургском саду: «Парк был показан лишь тенью сучьев на золотом фоне заката. Черная фигура Мориса и малиновое манто Генриетты — на этом же фоне. Они сидели на скамье неподвижно, и их быстрые слова без пауз ударялись друг о друга, как рапиры двух врагов. Вообще эта сцена — одна из самых главных. Тут заключено все роковое, вся неизбежность — вот общий смысл сказанного мне Блоком об этой сцене». При этом из роли пассивной, но трогательной Жанны (ее играла Любовь Дмитриевна Менделеева-Блок) Мейерхольд изъял всю умилительную страдальность — роль обрела трагический смысл.

«Нужно заметить, — писал Юрий Бонди, — что пьеса вообще была трактована в мистическом плане, и самый спектакль носил траурный характер: он посвящался памяти А. Стриндберга. При этом все декорации (и все действие) были заключены в широкую траурную раму; в глубине этой рамы ставились и вешались ажурные экраны, изображавшие комнаты ресторанов, стволы деревьев на кладбище, деревья в аллее сада. За ними натянуты были прозрачные — сплошного цвета — материи. Они освещались сзади, но фигуры актеров выступали силуэтами только на фоне желтого неба. Сцена должна была иметь постоянно вид картины. Фигуры актеров, декорации, бутафория и мебель были отодвинуты от линии рампы на второй и третий планы. Вся широкая площадка переднего плана (просцениум), сильно затемненная благодаря отсутствию рампы, оставалась все время свободной; на просцениум выходили актеры только тогда, когда фигуры их должны были быть оторваны от общего действия пьесы, и тогда их речи звучали как бы открытые ремарки. В связи с этим руководители спектакля хотели и все действие (игру актеров) построить на принципе неподвижности; заставить звучать самые слова пьесы и всю динамику действия перенести и заключить в моменты линий и цветов».

На первом представлении присутствовали дочь Стриндберга Карин и ее русский муж, большевик Владимир Смирнов. Они были взволнованны и спрашивали: «Неужели такая замечательная постановка не будет показана в Петербурге?» Но больше всех потрясен был Блок. На следующий день после представления он записал: «Впервые услышав этот язык со сцены, я поразился: простота доведена до размеров пугающих: жизнь души переведена на язык математических формул, а эти формулы, в свою очередь, написаны условными знаками, напоминающими зигзаг молний на очень черной туче… Режиссер (Мейерхольд) и декораторы (с помощью режиссера), по-видимому, это если не поняли, то почувствовали, и потому все восемь картин на сцене (не ярко освещенной) задний фон — сине-черный занавес, сквозь который просвечивают беспорядочные огни. Иногда появится на нем красное пятно… все время мелькают на нем то бутылки с вином (парижское кафе)… то лоснящийся цилиндр и узкий сюртук героя, которого математика Рока загоняет в ужасное… то битая морда сыщика или комиссара… то красное манто кокотки и отсвечивающий рубином крест у нее на груди… И вдруг среди кафе, в сценическом положении, почти нелепом, проскальзывают черты Софокловой трагедии — полицейский комиссар вдруг неожиданно и нелепо начинает напоминать вестника древней трагедии… Тут Мейерхольд временами гениален».

В 1914 году Блок написал прекрасные стихи «В память Августа Стриндберга», безусловно, навеянные воспоминанием о спектакле Мейерхольда.

На этом я закрываю тему териокского лета 1912 года. Оно было омрачено нелепой гибелью всеми любимого Сапунова, но творчески оказалось удачным. «Поклонение кресту» и особенно спектакль по Стриндбергу искупили несколько других малоудачных — поставленных и недопоставленных — спектаклей этого лета.

Едкая характеристика Станиславского («Талантливый режиссер пытался закрыть собою артистов, которые в его руках являлись простой глиной для лепки красивых групп и мизансцен, с помощью которых он осуществлял свои интересные идеи»), данная Мейерхольду когда-то, всё больше становилась и ограниченной, и неточной.

И ЗДЕСЬ, И ТАМ

Тьма спускается, полночь бьет.

Дни уходят, а жизнь идет.

Гийом Аполлинер.
Мост Мирабо

Стоит, право, еще раз восхититься воспоминаниями Валентины Петровны Веригиной. Она назвала ненароком одну архиважную особенность творческого поведения своего учителя. Ее не угадали, хотя много раз вскользь упоминали о ней многие биографы Мейерхольда. Скоро я скажу, о чем идет речь, но для начала процитирую (фрагментарно) одного из самых неглупых и честных биографов режиссера — Юрия Елагина:

«Он никогда не был хорошим педагогом и воспитателем — качество совершенно необходимое для каждого руководителя или молодого театра… Он был художником огромного таланта, его ум, эрудиция, трудолюбие были велики, он был реально творцом идеи нового театра и мог излагать ее в предельно блестящей форме… Без сомнения, он был порядочным человеком и верным другом. Но не было в нем той сердечности, скромности, терпения, чувства справедливости и всеобъемлющей душевной доброты, которые являются неотъемлимым достоинством всех хороших педагогов в мире… У него бывало много поклонников, последователей и подражателей. Но слишком мало было верных учеников, связанных с ним душевно на всю жизнь…» Перечислив негативные качества его натуры, автор делает вывод, что они «всегда играли разрушительную роль в его попытках воспитать группы преданных его идеям молодых актеров».

Мнение жесткое, даже жестокое. И что тут сказать? Только одно: это правда и… неправда. Да, была в его натуре «угловатость, резкость и нетерпимость», были и пристрастность, и творческий эгоизм. Но куда девать тогда десятки актеров, буквально влюбленных в него, — я знаю это не понаслышке? Куда девать замечательных (если не великих) Бабанову, Ильинского, Зайчикова, Гарина, Свердлина, Жарова, Мартинсона? Куда девать других актрис и актеров былых времен, порой отторгаемых от него судьбой и возвращавшихся к нему по первому его зову? Куда девать Охлопкова, некогда предавшего его, но от которого я своими ушами слышал горестное: «Я отмолю… Отмолю!»? Куда девать Эйзенштейна с его страстной готовностью «развязать ремни на сандалиях» своего учителя?

Порой они обижались на него, ссорились с ним, уходили от него — чего не бывает в жизни клана, племени, семейства? Но все они, не сомневаюсь, были ему душевно, любовно преданны. Та же Валентина Веригина, его ученица и поклонница, в своих воспоминаниях выразила — признаюсь, неожиданно для меня — очень содержательную мысль:

48
{"b":"776197","o":1}