МЕЙЕРХОЛЬД:
ДРАМА КРАСНОГО КАРАБАСА
ОТ АВТОРА
До сих пор удивляюсь: будучи с семи лет страстным театралом, я обегал в детстве и отрочестве едва ли не все московские и ленинградские театры (как я проходил на вечерние спектакли — отдельная и чуть-чуть криминальная тема), но до четырнадцати лет никогда ни слова не слышал о Мейерхольде.
Никто из старших не рискнул на свой страх и риск просветить меня, в печати эта фамилия не упоминалась, а довоенных театральных журналов в «Ленинке» не выдавали. Самым удивительным было то, что Иоганн Львович Альтман, видный некогда критик, главный редактор журнала «Театр», сосед и близкий друг моего семейства — поощрявший мой театральный запой и даже помогавший мне в незаконном посещении многих спектаклей, — ни разу не произнес при мне имени Мейерхольда. Лишь потом, много позже, я узнал, что именно Альтман всего за месяц до окончательной расправы с режиссером проявил изрядное мужество: на громкий вопрос Фадеева: «Ты считаешь Мейерхольда большим художником?» — ответил так же четко и звучно: «Да, очень большим».
Но я, невинный и простодушный подросток, спокойно пребывал в полнейшем неведении, пока чистая случайность не открыла мне глаза. Наша крохотная дачка во Внукове располагалась по соседству с дачами весьма известных людей искусства — со многими я через родителей и сверстников познакомился, а кое с кем даже сдружился. Пребывал там и великий (не убоюсь слова!) Игорь Ильинский. Понятно, что он был моим кумиром и на сцене, и на экране, а еще у него на участке было чудо-строение: полноценный теннисный корт. Он был обнесен легкой проволокой, и мы часто видели, как хозяин — маленький, плотный, лысоватый — увлеченно, но сдержанно сражался с кем-то из гостей.
Изредка я встречал его у своих близких соседей, с которыми был более-менее связан знакомством — у Александрова с Орловой, Дунаевского, Алексея Суркова. Всегда здоровался с ним. Радовался, когда он отвечал кивком. Характерно, что в жизни он вовсе не проявлял себя таким уж юмористом и балагуром, анекдоты рассказывал буднично и даже скучновато.
Но вот случилось горе — умерла его жена Татьяна Ивановна, и я в небольшой дачной компании и двух десятков приезжих оказался около нашей пятиглавой краснокирпичной церкви по дороге в аэропорт, где проходило отпевание перед похоронами. Небольшое кладбище находилось тут же.
Игорь Владимирович часто крестился, опустив голову, что-то шептал про себя — видимо, молился. Первый раз я увидел его в очках. Чуть позже над могилой поставили памятник — мраморный крест. До сих пор помню надпись на нем: «Здесь покоится Таня, моя жизнь. Господи, прими ея душу».
Потом все отправились к нему на дачу. Помню, что меня удивило отсутствие знаменитых актеров (и не только Малого театра) — я втайне ожидал их всех увидеть. Дача выглядела несколько запущенной, далеко не роскошной. Постоянной прислуги я ни тогда, ни потом не заметил. Моя мать, будучи близко знакома с хозяином и его покойной женой, пошла со всеми. Я увязался за ней — но сразу отделился от взрослых и стал рассматривать книги (с гордостью сообщаю, что был не только ярым театралом, но и книгочеем — как многие, впрочем, мои тогдашние сверстники). Проходя мимо меня, Ильинский приостановился и как-то бесстрастно бормотнул: «Хочешь поглядеть? Можно, можно».
…Я стал изредка приходить к нему — помахать ракеткой, порыться в книгах. Однажды, осторожно перебирая корешки, я выудил с полки один из двух одинаковых томиков. Томик назывался «Актеры и режиссеры». На твердой зеленоватой обложке было нечто вроде прямоугольника с симметрично обрезанными краями — прямоугольник заполняли три профиля, один на другом. В центре я узнал Станиславского, за ним следовал незнакомец (позже я не очень уверенно опознал в нем Сумбатова-Южина — главу Малого театра), а ближайшим был какой-то очень носатый профиль, также неизвестный мне.
Томик содержал биографии известных театральных актеров и режиссеров, рассказанные, как правило, ими самими. Книжка была издана — я посмотрел — в 1928 году издательством «Современные проблемы». Сразу же я вытянул второй томик, но он оказался не продолжением, а точно таким же, как первый, просто вторым экземпляром.
Я стал читать оглавление. Там перечислялись с десяток ведущих московских и ленинградских театров, в том числе уже закрытых или переименованных. О последних я либо что-то слышал, либо даже бывал в них (успел посмотреть в Камерном волшебную «Адриенну Лекуврер» с Алисой Коонен и какой-то очень плохой, скучный современный спектакль в еврейском ГОСЕТЕ).
Но вдруг — стоп! Среди прочих в книжке был назван «Театр имени Мейерхольда». Имени? Имени! И монологов в этом разделе были удостоены лишь двое: Игорь Ильинский и этот самый Мейерхольд. Правда, некто от руки написал на внутренней стороне обложки, что ожидается еще и второй том, где должны быть другие актеры, в том числе и какая-то Зинаида Райх, о которой я тоже ничего не знал (этот ожидаемый том, как я потом узнал, почему-то не вышел).
Поскольку каждый монолог предварялся маленькой фотографией, я сразу понял, что носатый профиль на обложке принадлежит этому неизвестному мне Мейерхольду. Я зачитался и даже не заметил, что Игорь Владимирович стоит рядом и смотрит на меня. Одну из последних фраз его монолога в книге я успел прочесть: «В этом же году (22 г.) был сыгран «Великодушный рогоносец». В. Э. Мейерхольд стал для меня любимейшим мастером и учителем».
Увидев его рядом, я немного растерялся и пролепетал: «Можно мне взять эту книжку… почитать?». — «Возьми, если обещаешь никому про нее не рассказывать… Возьми насовсем. В подарок». Я задохнулся от благодарности и наивно спросил: «Никому-никому?» «Матери можно… Дай надпишу».
И написал — карандашом — одну лишь фразу: «О чем знаешь — молчок!»
Эта книжка, ставшая заветной, до сих пор у меня.
АГОНИЯ
Пошли мне бури и ненастья,
Даруй мучительные дни,
Но от преступного бесстрастья
И от покоя сохрани…
Иван Аксаков
(одно из любимых стихотворений Мейерхольда)
Теперь я знаю: он был обречен. Обречен заранее — за десять лет до гибели. Обречен садистски-злобно, мстительно… кроваво. Его агония готовилась исподволь, методично. Как говорится в популярной пословице, «из «ледка в жарок, из жарка в ледок». Всё последнее десятилетие его жизни, начиная с первых пагубных побед сталинской революции, эта агония — то умеряясь, то обостряясь — давала о себе знать. Но он, подобно многим его коллегам, неприятелям и сотоварищам, не принимал это всерьез. Не слышал. И не слушал. Ибо не хотел ни слышать, ни слушать.
Как не вспомнить великого Михаила Чехова! Как не поразиться его прозорливости!
1930 год, Берлин. Триумфальный вояж ТИМа — Театра имени Мейерхольда. Полные залы. Аплодисменты. Восторженные статьи. И — приватный разговор в отеле. Эмигрант (Чехов), Гастролер (Мейерхольд) и звезда его театра, его Галатея, его боготворимая муза — Зинаида Райх. Долгий разговор мужчин завершается двумя встречными фразами. «Не возвращайтесь в Москву, — говорит гениальный артист. — Вас там убьют… расстреляют». — «Вполне возможно, — соглашается гениальный режиссер. — И всё же я вернусь. И знаете почему? Из честности». В разговор истерически врывается муза. Грубо обрывает Чехова: «Не смейте так говорить! Вы не имеете права! Вы предатель! Не слушай его!» (Мейерхольду.) Режиссер повинуется — Райх была единственной, способной укротить его непокорный нрав.