А в институте все как и прежде, никаких изменений, важных, решающих, никаких случаев непредвиденных, непредусмотренных, незапланированных, никаких катаклизмов. Те же дела, те же заботы, те же разговоры, те же споры, те же ссоры, симпатии и антипатии. И ведь знаешь всегда, когда уезжаешь в отпуск или командировку, что вернешься, и все будет точно так же, как и было, умом понимаешь, а вот все равно чего-то ждешь, нового, неожиданного, значительного — вдруг по-другому к твоему приезду все повернулось, вдруг глаза у людей огнем зажглись, и перестали они с мелкими, незначительными заботами своими носиться. Взрыва ждешь, всплеска решительного, поступков. И хоть все прекрасно понимаешь, все-таки чуточку разочаровываешься, что ничего, что бы из тисков обыденности вырвалось, не произошло, тем более, когда у тебя самого… А может, и хорошо это. Войдешь в привычный знакомый ритм, навалится на тебя повседневная гонка, и забудешься, и отвлечешься, а когда вдруг остановишься, заглянешь в себя — и не таким уж серьезным и пугающим все покажется, и быстрее решение найдешь.
Пока шел по широкому светлому вестибюлю, пока в лифте поднимался, пока по коридору вышагивал, кто-то улыбнулся ему открыто, искренне, с доброй иронией о синяках осведомился, крепко руку пожал, полуобнял, сострив удачно или неудачно, — таких меньше; а кто-то кивнул сдержанно, кто и не заметил вовсе — таких больше, как и положено. Обычное дело. Коллектив. Перед дверью в свою комнату с запоздалым сожалением подумал, что всем: и тем, кого меньше, и тем, кого больше, отвечал он как-то по обязанности, что ли, скованно, нехотя, да и толком-то не различил, с кем здоровался.
А впрочем, неважно. Наплевать ему на них на всех. Кто они ему? Толпа!
Высветилось на миг лицо у Марины, когда она увидела его, и притухло тут же, будто усилием невероятным уняла она радость, только щеки продолжали гореть. Она улыбнулась болезненно, кивнула радушно, удивленно приподняла брови на миг, разглядев повнимательней его лицо, но не спросила ничего, оставив расспросы на потом или вообще решив ничего не выяснять. Зато Левкин загрохотал без стеснения: да что такое? Да что с тобой? Хулиганы? Бандиты? Или с поезда упал? Или от чужой жены в окно сиганул? Аль за честь дамы вступился? Рыцарь ты наш.
Посыпались звонки, частые заходы ухмыляющихся коллег, уже наслышанных о его помятой и побитой физиономии, — это же так интересно, хоть что-то случилось, есть повод для разговоров и предположений. Потом перед самым уходом на обед его вызвал Сорокин. Чистенький, выглаженный, он пристально взглянул на Вадима, непроизвольно дернув верхней губой, сухо и коротко поговорил с ним о совсем незначительных делах и отпустил. Выйдя из кабинета, Вадим только пожал плечами: зачем вызывал, разве что только для того, чтобы полицезреть его затушеванный синяк и вспухшую губу? В столовой он встретил предместкома Рогова. Всегда радушный и так искренне расположенный к Вадиму Рогов на сей раз мгновенно отвел взгляд и ограничился едва заметным кивком. Непонятно. А к концу рабочего дня и безразличие, и подавленность, и унылость понемногу исчезли. Мир окружающий краски обретать стал, Вадим похохотал даже, когда Левкин анекдот ему какой-то глупый рассказал. И вчерашний день в памяти как-то скомкался, уменьшился, спрессовался и не таким уж мерзким теперь казался — что ж, всякое бывает в жизни, что убиваться-то. Бессмысленно. Нецелесообразно. Решить он ничего не решил, да, собственно, и не хотел решать, и думать даже ни о чем не хотел. И он наваливался на эти мысли, уминал, с силой отталкивал тяжелый их груз подальше, подальше…
Поднимаясь неторопливо из канцелярии к себе на этаж, на площадке пролетом выше услышал голоса, женский и мужской. Женский — резкий, злой, мужской — тихий, оправдывающийся. Марина и Рогов. Вадим остановился прислушиваясь: понял, речь идет о нем. Марина говорила, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик. Говорила про Сорокина, мол, как он смеет, кто он такой — и не ученый и не руководитель, так, мыльный пузырь, как он смеет клеветать на самого способного и умного во всем этом здании человека, Данина? Так мы каждого очернить можем. Надо же, придумали. Данин — пьяница, аморальный человек, буян, и к таким надо самые строгие меры принимать. Это еще доказать надо, что Данин выпивает, и откуда это, собственно говоря, взяли? Потому что синяк у него? Да бог мой, упал, расшибся, с кем не бывает. Робко подавал голос Рогов, мол, я все понимаю, Мариночка, мне не надо ничего объяснять, но такой у нас начальник, ему и доказательства не нужны, вобьет себе в голову что-то и свято верит в это. Мы-то, конечно, защищать Данина будем, на то и профсоюз…
Вадим нарочно громко застучал каблуками по ступенькам, голоса стихли, и, когда он добрался до площадки, Марина и Рогов мирно курили, поглядывая в открытое окно. Рогов опять, как и в столовой, отвел взгляд, но, коротко посмотрев на Марину, спохватился, повернулся к Данину, улыбнулся вымученно. Женщина затянулась очередной раз, поперхнулась — курила она редко, — закашлялась, смущенно постучала себя по груди, бросила, ни к кому не обращаясь: «Пора собираться» — и шагнула к лестнице. Вадим молча смотрел ей вслед. Красивая она все-таки и идет красиво, теплеет на душе, когда смотришь на таких женщин. Почему раньше не замечал красоту ее? Раньше и вообще много не замечал. Раньше. А когда это раныпе-то было? Три недели назад? Месяц?
— Здесь такая вышла, значит, история, Вадим, — подбирая слова, осторожно заговорил Рогов. — Мне попало за вас. Но вы не подумайте ничего такого, я не за себя волнуюсь, всякое, знаете ли, переживали. Все это не так страшно. А попало вот за что. Во-первых, за то, что решили как бы на тормозах все спустить и не разбирать вас на профкоме по поводу истории с Кремлем. Сорокин настаивает на суровом наказании. Не забыл. Во-вторых, за то, что я отпустил вас в отпуск; ну мои проблемы мелочи, разберемся. С вами посложней. Он, знаете ли, вам аморальное поведение в быту приписывает.
Вадим усмехнулся. Все одно к одному. Цепочка. Друг за дружку дела да случаи цепляются. И сейчас он даже не расстроился, и сам себе удивился, что никаких эмоций не испытал.
— Основания? — спросил он.
Рогов скривил губы и пожал плечами:
— Он просто мне сегодня сказал: приглядитесь, мол, к Данину, неправильный он человек. С женой не живет, ребенка бросил. Работник ленивый. Есть сведения, что выпивает, буянит. Но это, мол, проверить надо. Понимаете, какая штука? Все это было бы ерундой и чушью, если бы это говорил не Сорокин. Вы ведь его знаете. Он на полпути не остановится, будет копать. Но не отчаивайтесь. Мы вам поможем, даю слово. Я не верю во все это. А мы сила — профсоюз. И люди вас знают, и, — он запнулся на миг, — уважают, и работник вы все-таки неплохой.
Вадим, в свою очередь, пожал плечами, махнул рукой и ступил на ступеньку.
— Я поговорю с кем надо, — в спину уже сказал ему Рогов.
Проходя по коридору, Вадим подумал вдруг с улыбкой: «Маринка-то как меня защищала, как тигрица».
В комнате ее уже не было, стол был чист и прибран, и сумка не висела на спинке стула — значит, ушла. Вадим взглянул на часы — шесть. Пора и ему домой. Хрипловато забормотал телефон — опять кто-то приглушил звонкий его голосок. Вадим снял трубку, и обвалом обрушилось на него:
— Вадим, милый, приезжай скорей, несчастье у нас, такое случилось, такое… — Ольгин голос бился в трубке надсадно, надрывно, то срывался на крик, то на стон похож был, то на звериный рев. И еще слезы, слезы мешали говорить. Вадим, казалось, видел, как крупно и обильно текут они по щекам, видел влажное, потемневшее, обострившееся лицо бывшей своей жены. — Дашку, доченьку мою, забрали, Дашку украли… Они в машину ее — и увезли… мне девочки рассказали, я ее одну на десять минут только оставила, на десять минут… Ну кто-нибудь помогите, помогите…
Вадим ладошкой прикрыл глаза. Свет мешал ему, он слепил, он бил под веки.
— Успокойся, Оля. Это кто-то пошутил, из знакомых, слышишь, кто-то пошутил, — Вадим говорил с усилием, но отчетливо и спокойно. Сейчас надо быть спокойным, сейчас очень важно быть спокойным. — Я скоро буду, жди. И не делай глупостей. Это кто-то из наших так жестоко решил нас с тобой разыграть. Поняла? Какая машина? Цвет?