— Знаю, знаю, — обрадовался Можейкин. — Директора знаю — Баринова Сергея Митрофановича, замечательнейший мужик и одаренный ученый, когда-то в годы далекой юности учились вместе в Ленинграде. И еще, еще… — Он нетерпеливо потер лоб костяшкой большого пальца. — Сорокина, да Сорокина Леонида Владимировича. Ну как? Ценят вас там, не зажимают, а? А то поговорю по старой памяти-то…
— Ценят, — ответил Данин. — Не зажимают.
— Ну и чудесно. И вот что… — Можейкин слегка замялся, и взгляд, уже переместившийся на лицо Данина, опять скользнул на его плечо. — Вы не рассказывайте никому об этом… случае. Знаете ли, мир тесен… Пойдут сплетни, жену Можей-кина избили… Кстати, ее наверное, сильно били?
— Видимо, так и есть, иначе она бы не потеряла сознание… Мужественная женщина.
— Изумительная, чудная женщина. Ну так вы согласны со мной? Не стоит распространяться об этом, правда? И знаете что, если вдруг чего там вспомните, детали какие, внешность бандитов, вы скажите мне сначала, прежде чем в милицию идти, хорошо? — Теперь Можейкин уже не просил, он требовал, хотя, казалось бы, ни в интонации, ни в лице ничего не изменилось, только вот в серых глазах на мгновение холод появился, жестокость едва уловимая промелькнула. — А Сергею Митрофановичу привет, как встретите.
Он с чувством и самой наимилейшей улыбкой пожал Вадиму руку и тут же сел на скамью и отрешился, словно ушел в свои мысли, — и серенький, не серенький, и гладенький, не гладенький, и сильный, не сильный, не поймешь какой человек. «И даже словом не обмолвился о том, чтобы до дома довезти», — вяло и безучастно подумал Вадим.
Он прошел мимо дежурной, которая что-то жевала, не отрываясь от книги, и шагнул за порог больницы.
А утром и впрямь все вчерашнее выдуманным, призрачным показалось, будто и не с ним все это произошло, будто в кино все увидел, не очень талантливом кино, сработанном сценаристом-поденщиком и режиссером-халтурщиком. И ни радости он не ощутил от ночного своего геройства, и ни того удовлетворения, которое на день, на два, на несколько дней приводит тебя в хорошее расположение духа, поднимает настроение, позволяет настоящим мужиком себя почувствовать, хладнокровным, уверенным, умным. И поэтому пробуждение его было вялым, неторопливым. Вчерашний день не принес ничего доброго, и сегодняшний тоже вряд ли принесет, все будет как обычно, знакомо, без неожиданностей.
Он пролежал минут десять, потом вскочил, отдернул шторы. Утро обещало теплый, может быть, даже жаркий день — дерется еще лето за свои права, как никогда сильно оно в этом году. Не стал Вадим стоять у окна, как обычно, не захотелось любоваться чудесным городским видом, который из него открывался (когда получил эту квартиру, радовался, как ребенок, что почти в самый центр попал, что каждый день теперь любоваться может тем самым настоящим городом, добрым, старым, разностильным, разнородным, веками строящимся, родным, милым его сердцу), прошлепал на кухню, выглотал большую чашку воды, будто с похмелья, вернулся в комнату и принялся за гимнастику. Энергично и остервенело даже ломал он свое тело, и с удовольствием принимало оно эту ломку, потому что молодело до упругости и сил в нем прибавлялось.
Уже под душем невольно вернулся ко вчерашнему дню, пожалел, что не спросил у доктора, отчего Можейкина потеряла много крови, раны-то он не приметил. Или носом кровь шла? Или горлом? А потом стерла женщина ее следы. Может, так. А может, ее изнасиловали? Ого, это посерьезней. Но те трое вроде как ее знакомые были, а не случайные подвыпившие мерзавцы. Да скорее всего, конечно, из носа или горла кровь шла, от ударов, вон ведь сколько синяков на теле. Ладно, вызовут в прокуратуру, как пообещал оперуполномоченный Петухов, там узнаем.
Улицу свою, тихую, зеленую, немноголюдную, прошел быстро, удивившись в который раз, что вот нет на ней ни предприятий, ни учреждений, здесь просто живут люди, отдыхают, хозяйничают, автомобильный шум сюда особо не долетает, а все равно четко угадываешь, какой сегодня день — будний или воскресный, даже если все дни перепутаются у тебя в голове, заболеешь, например, затемпературишь, а придешь в себя, выглянешь на улицу и точно скажешь, воскресный сегодня или какой другой день. Отчего так — непонятно? Надо будет подумать, тысячный раз промелькнуло в голове.
Соскочив на нужной остановке с троллейбуса, подался чуть назад к модерновому, стекло-металло-бетонному зданию с длинным, заостренным на конце козырьком над входом. Вахтер даже головы не поднял, даже на приветствие не ответил, так увлекся газетой — самая читающая страна в мире! Вчера дежурная в больнице, сегодня вахтер, в троллейбусе пассажиры через одного газету или книгу держат. Любопытно, а читают ли они дома?
Отвечая на приветствия, Данин прошел длинным, светлым от ламп дневного освещения коридором, открыл дверь в свою комнату. Слава Богу, на месте только одна Марина, как всегда, серьезная и тусклая с утра. Она опять постриглась, она каждую неделю стрижется коротко-коротко, как мальчишка. Ей идет, хотя Данин ни разу не видел ее с длинными волосами. Может быть, с ними лучше. У Марины иногда бывают нестерпимо красивые глаза, особенно если она их умело и не торопясь накрасит, или когда у нее что-то радостное случается в жизни, тогда и без туши и краски глаза блестят и светятся. Белое, нежное лицо ее портит нос, длинный и с горбинкой, а неплохую фигурку — слишком широкие бедра.
Данин и Марина — друзья. На работе. В этой комнате. А еще в коридоре и столовой. А как захлопываются за ними двери института, то вроде как просто знакомые. Так бывает — служебная дружба.
— Ой, Вадик, — Марина даже не поздоровалась, так не терпелось ей сообщить что-то важное и не очень приятное. — Тебя Сорокин с утра требует. Как придет, говорит, пусть ко мне мигом, и вообще, говорит, что это такое, когда хотят, тогда и приходят, будем ставить вопрос. Не в себе он сегодня с утра.
Из кабинета своего Сорокин выходил редко, и если все-таки выходил, то ненадолго, наведывался наскоро в комнаты к сотрудникам и спешил обратно к себе, в свое логово. Да и заглядывал-то он к подчиненным для проформы лишь — надо. Не приказами положено, не инструкциями, а традицией, жизнью, нынешним стилем руководства. Кого жаловал и симпатию питал, у того про успехи выспрашивал, про трудности, про личную жизнь, острил совсем не остроумно, но это тоже положено — вроде свой. Кого недолюбливал, на того смотрел каменно, полуприкрыв глаза свои тяжелыми веками. Указывал, отчитывал, каждый раз повторяя почти слово в слово: «Я к вам не предвзято отношусь, без пристрастия, а просто жалую тех, кто работает, отдает себя науке без остатка, кто инициативен и исполнителен. Талант талантом, а наши изыскания требуют труда, кропотливого и скрупулезного. Станете такими, будем друзьями». Слова-то уместные подбирал, но какая-то фальшь в них таилась, неуловимая, едва заметная.
К серьезным, хмурым и мрачным людям у него душа лежала, к тем, кто, не разгибаясь, за своим столом день проводит, плохо ли, хорошо ли работает, но старается или вид делает, что старается. Как-то на одном из собраний Сорокин заметил: «Я вот не раз уже видел бродящего по коридорам Данина. Идет, улыбается, фразочками легкомысленными на ходу со встречными перебрасывается. Ему что, делать нечего? Вон какая тема обширная у его группы. А он улыбается. О чем это говорит? О безответственности, о незагруженности. У работящего человека нет времени для улыбочек и шуточек».
Вадим ухмыльнулся, чтобы обиду не выказать, и обронил с места: «А с работой, значит, не справляюсь?» Сорокин прокашлялся, ответил тихо, с усилием, с неохотой слова выцеживая: «Справляетесь, но могли бы лучше, если бы вели себя поскромнее». Данин развел руками, оглянулся, коллег на помощь призывая: подтвердите, мол, что обыкновенно себя веду, как все, куда уж скромнее. Может, не похож просто на всех, да и только. Но немую просьбу его коллеги за обычное ёрничанье приняли и, конечно же, промолчали. Ну а уж когда Сорокин прознал, что Вадим собирается книжку издавать, тут желчи не было предела. Вызвал он его как-то к себе, когда Вадим исполнение одной справки затянул, и отчеканил, с трудом удерживая голос, видно было даже, как щеки его обвислые подрагивают: «Мне писатели не нужны, мне нужны работники исполнительные и дисциплинированные. А вы, гляжу, хорошо устроились, времени свободного у вас просто невпроворот, если умудряетесь еще и книжечки пописывать. Надо же, — он крутнул большой, лобастой головой. — Все в писатели рвутся, все Толстыми себя мнят», — и что-то затаенное услышал Вадим за этими словами, и голос даже изменился у Сорокина, больше на стон стал похож, но потом все прошло в мгновение, и добавил он жестко: «Я теперь лично за вами приглядывать буду. Увижу, что пустяками в рабочее время занимаетесь, — расстанемся».