Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И теперь вот, когда я так решил, мне надо очень быстро отыскать то дело, про которое я буду иметь право заявить, вот это я сейчас, в данную секунду, МОГУ, или, наоборот, не могу, сука…

Я неожиданно подумал, что о таких вещах размышлять голым, каковым я нынче был, не совсем удобно, так как отвлекаешься на внешние раздражители – как-то сквозняки, мухи, крошки под задом на табуретке. Да и вообще голое тело – что мужское, что женское – неэротично. А мне не нравится, когда я неэротичен, я тогда хуже думаю. Я встал и пошел в комнату, и надел там итальянские черные брюки, широкие и модные, вольную американскую рубашку голубого цвета, брызнул на себя одеколоном «Шанель – Эгоист» и принялся думать, что же я умею делать лучше всего. Вот уже несколько лет, всякий раз, когда я думаю, в какую сторону мне повернуться, чтоб выйти на свой путь, то кажется, что еще немного и закончатся мои метания. Уже сегодня, а может быть, даже в тот час, когда я думаю о том, что они закончатся, и снизойдет на меня решение как просветление, после чего лишусь я незаметно того ненужного и мешающего и, наверное вредного, чем забита моя голова все последние годы.

И мне кажется, что надеюсь я на избавление не без оснований тому. Основания есть. Как не быть? Я же не полный идиот, чтобы надеяться, нет,, не просто надеяться – верить без оснований. Основания такие: я все время работаю, каждую секунду мое подсознание терзает меня и истязает, и томит, и снова истязает до больной боли, до такой, которой я не испытывал никогда – и на войне тоже (и когда две тонкие пули прошили мне мышцу у самой шеи, не испытывал тоже) и когда-то должен наступить предел и измученное и истомленное подсознание и сознание тоже, конечно (куда ж без сознания) – внезапно (именно внезапно), повернут в какую-нибудь из двух сторон – к умиротворению или к безумию. Меня устроит любой поворот. Лишь бы больше не было так, как сейчас. И я верю, это придет, или то, или другое, скоро уже, да. Нет, опять ошибаюсь, я не верю, я чувствую, я знаю. И я жду.

Я жду.

Я прошелся по комнате, у окна остановился, но не стал в него смотреть, там ничего нового я пока не увижу, и задернул шторы, плотные и тяжелые, как кулисы в театре. Теперь, наверное, надо обратить себя к себе, как раньше я делал, и после чего мне становилось легче. А то что-то сейчас совсем худо. Так худо, что может случиться так, что я опять, как иногда бывало, когда я пребывал в подобном состоянии, пойду искать героин и найду, и дня два выблюю из жизни, хотя и с кайфом, но без надежды. Или, если удержу себя, тпру, скажу, тпру, то извлеку из тайника, в коридоре, марихуанки и обкурюсь до зеленого поноса, хотя и с кайфом, хотя и с кайфом, но и не без страха, что завтра после кайфа я опять буду мучиться так же, как и сегодня, и вчера. Поэтому я и решил, подавив себя внутренне и заставив забыть себя о наркоте, обратить, как я называл, себя к себе. А означало это выражение следующее. Я включал на автономный режим портативную видеокамеру (японскую «Сони»), я ее с войны привез, вставал перед объективом и разговаривал с камерой, как с собой, ходил, сидел, стоял, лежал и разговаривал, Без вранья рассказывал о том, что хотел, и так, как хотел, зная, что эту запись никто и никогда не увидит (я спрячу ее или сотру).

Немножко и играл, разумеется, не без этого, мы всегда хотим выглядеть лучше, чем мы есть на самом деле даже перед собой, хотя не ручаюсь за всех, но я хочу – это точно.

Ну да Бог с ней, с игрой. Игра не главное, конечно.

Главное то, что я отдавал пленке часть своего беспокойства. И благодаря этому после записи мне становилось легче – на время, конечно, но легче, мать мою! Писал я себя редко, приберегая этот способ психотерапии на крайний случай, когда уже, совсем становилось невмоготу. Я боялся, что, если я буду повторять такой прием чаще, он выхолостится, потеряет свои целебные свойства. Писал я себя раз в два-три месяца, а то и еще реже. Полностью записанных кассет было три или четыре. Я повернулся к книжным полкам, вынул первый ряд книг – «Трех мушкетеров», «Двадцать лет спустя», три тома «Виконта де Бражелона», «Одиссею капитана Блада». За книгами стояли кассеты. Все-таки три четырехчасовые кассеты. Да, решил я, глядя на них, сегодня самое время. Сейчас я буду писать себя. Я достал камеру, вставил в нее чистую кассету, поставил камеру на стол. С грохотом снял с антресолей две мощные лампы на тонких ножках, пристроил их, включил. Белый свет ослепил меня на мгновение. Я зажмурился, проморгался, через минуту привык к ярким лампам. Более того, как и всегда, их свет взбодрил меня, и еще через полминуты, ощутив тепло от ламп на своем лице, я почувствовал, что готов к работе. Я подошел к камере и включил ее, вернулся к стене, возле которой всегда писался, кивнул в объектив, приветствуя себя, и начал: «Сегодня я опять буду говорить о себе. Это понятно. Ни о ком другом я говорить никогда не желал и до сих пор, во всяком случае, не желаю. Может быть, потом, когда-нибудь, но не сейчас. Вот. Поверь мне, мои разговоры не нытье, не жалобы на жизнь. Это попытки, очень искренние попытки, понять, как мне эту жизнь сделать комфортной и радостной. Тривиально, конечно, но это так. Сегодня я попытаюсь рассказать, какие мои мысли, за последнее время пришедшие мне в мою замечательную голову, заставили обратить на себя внимание, удивив ли меня, или огорчив меня, или, что самое прекрасное, обрадовав. Последних меньше, ха, ха… Итак… – я вздохнул и ничего не сказал, усмехнулся, бывает, и снова набрал воздух, и снова ничего не сказал, покрутил головой, вынул руку, правую, из кармана, потер лоб, усмехнулся снова и снова без особой радости, конечно. Я молчу, наверное, потому, что не знаю, что сказать. Другого нет объяснения. Но ведь у меня есть что сказать. Я знаю. Так что это объяснение не подходит. А… Вот что. Понятно. Понятно. Я боюсь повториться. Я боюсь осуждения со стороны самого себя же за то, что могу повториться, за то, что могу сказать то, что уже наговаривал во время прошлых записей. Это все потому, что я чрезвычайно исключительно, и никак иначе и не могло быть, и не будет, и не было по-другому, ой как не хочу обнаружить в себе дилетанта, даже в таком малознакомом мне деле, как устный рассказ-импровизация. Да, да, я боюсь повториться. Какие нежности в нашей промежности… Можно, конечно, сейчас усилием воли подавить этот страх и начать работать опять. Можно. Но я вдруг подумал, что, собственно говоря, неплохо было послушать и то, что я говорил раньше. Я ведь ни разу еще не слушал то, что записывал в прежние годы.

Я подошел к камере и выключил ее. Погасил затем лампы. Очутившись в темноте, еще острее ощутил желание услышать то, что я говорил три года назад, два года назад, год назад. Может быть там, в этих записях, я найду истину, которую тогда, в те годы проглядел. Может быть, я тогда не придал значения каким-то своим мыслям или какой-то истории, которая сейчас, с точки зрения меня нынешнего, может оказаться очень важной, нужной, единственной.

Херня все это, конечно. Но попробовать надо.

Я взял с полки первую в ряду кассету с надписью «17 мая 1989 года, 14 часов 07 минут», включил телевизор, видео и вставил кассету.

На экране был я. И никто иной. Такой, каким я предстал пред миром пять лет назад. Высокий, тонконогий, широкоплечий, бледный, с печально-усмешливыми глазами, худой (сейчас я поматерел, хотя мускулов поменьше теперь, тогда я еще по инерции держал форму), длинноволосый и бритый, что очень важно с точки зрения меня сегодняшнего. Я ухмыльнулся и потрогал свою щетину. Чудесная щетина, короткая, жесткая и пока еще не седая. Одет я был тогда в темно-синие джинсы и в красный тонкий свитер, натянутый на голое тело. Неплохо я выглядел – надо отдать мне должное. Я себе понравился. Хорошее начало. Я устроился поудобнее в кресле и сказал, подбадривая себя экранного: «Ну, начинай, дружок. С Богом». Но я пока молчал – там, на экране. Улыбался тихо, едва заметно, не глядя в камеру, переступал с ноги на ногу привычно, как на татами, то вверх глядел, то по сторонам, и вот руку поднял к щеке, погладил щеку легко пальцами и заговорил, наконец: «Трудно так сразу, – сказал и смущенно рассмеялся. – Хотя знаю, что никогда никому эту запись не покажу. А все равно трудно. Чувствую, что могу держаться перед камерой. И мне это даже нравится. Но начать все равно сложновато. Видимо, срабатывает стереотип восприятия, давно с детства внедрившийся к нам в головы, мне в голову, в частности, что когда тебя снимают, то эту запись будут обязательно смотреть миллионы, ну, если не миллионы, то во всяком случае десятки людей – это точно. Поэтому у непрофессионалов и пропадает естественность. А черт! – я мотнул головой и замолчал. – Говорю банальности. Говорю то, что все знают. – И засмеялся вдруг, голову на секунду запрокинув. – Ну, вот опять, видишь, снова сработал страх, на сей раз страх говорить банальности, будто я многоглазой и многоухой аудитории эти банальности говорю, а не только себе одному. Зрителям-то, наверное, нельзя, непрофессионально, да и просто некрасиво говорить банальности – часто, а себе можно. Понимаешь, можно? Нестрашно это. В банальности иной раз, когда повторяешь ее часто, находишь новые оттенки смысла или даже просто новый смысл, который раньше не ухватывал, который раньше никто не ухватывал… Ну вот, вроде я собрался. Прошел мандраж. Потеплели пальцы. И мне стало еще больше нравиться стоять перед камерой и рассказывать себе о себе. И поэтому теперь, наверное, можно начать. Хотя, по-моему, я уже и так начал. Итак! Я родился. А ничего другого ты и не мог ожидать от себя. Если бы я не родился, я бы здесь сейчас не стоял. А ты бы там сейчас не сидел. Факт неоспоримый никем и никогда. Если хочешь переубедить меня, иди сюда, – с нехорошей ухмылкой я поманил себя с экрана и сделал несколько угрожающих жестов и движений, я тогда здорово владел рукопашным боем, чему только ни научишься за четыре года войны. – Иди. Только чур драться насмерть. Не хочешь? Ну и сиди там, успокоившийся и ожиревший придурок. Небось ты уже при семье и вокруг тебя сейчас жена и дети. – Я осмотрелся вокруг, я был один. Много мебели и пыли. – Если так, то у тебя пока еще есть время послать все это на хрен и начать жизнь сначала. И поспеши. Жизнь не такая длинная, как кажется. Ты, наверное, забыл об этом… Ну, хорошо. Короче говоря, я родился. Ну и понеслась. Детство и юность мои были обыкновенными, и я вспоминаю о них с равнодушием. Правда, вот в университете было повеселей. Выпивка, девочки, секс. Все в новинку, все в первый раз… К тому времени я обнаружил, что мне нравиться учить восточные, именно восточные почему-то языки, хотя к Востоку самому я тогда, как, впрочем, и сейчас, относился без особого восторга. Но языки в отличие от английского и французского были сложные, непредсказуемые, многозначные и потому необычайно интересные. И еще мне нравился спорт. Как все приличные мальчики того времени, я играл тогда в теннис. И не без удовольствия, надо сказать. Ты помнишь. Перед окончанием факультета отец помог мне сделать свободное распределение – позвонил кому-то, не помню, кому. Он многих тогдашних крутых знал. Работку я себе по тем временам нашел нормальную. В радиокомитете. На иновещании. Разные дерьмовые передачки записывал для азиатских слушателей. Осточертела мне эта работка, правда, уже через полгода. Скучно. Все время одно и то же. И народец вокруг блеклый. Нерасторопный. Дурно одетый. Заморенный. Забитый. Как и в любой другой, впрочем, организации. Пару лет я, правда, там еще проработал. А куда деваться? Что было лучшее из того, из чего я имел возможность выбрать? Но в конце концов это бесцельное и бессмысленное времяпрепровождение достало меня до самой задницы и я уволился. Целый год я бездельничал. Подрабатывал, конечно, где-то, как-то, но, в основном, жил на деньги родителей. Бездельничал, повторяю. И был прав, как понимаю сейчас. Лучше, как говорят, ничего не делать, чем делать ничего. Я убедился. Это так. А в Афганистане шла война, между прочим, тем временем. Я много думал о той войне, лежа на диване и покуривая сигаретки. Думал, думал, думал. Что конкретно думал, не помню. Что-то вообще… Какие-то образы витали перед глазами, – кровь, трупы, огонь, вертолеты, перекошенные от напряжения, потные лица офицеров, матерящиеся солдаты, почему-то ночные допросы пленных… И что самое важное, пожалуй, представляя войну, я постоянно чувствовал острый страх – вдруг убьют, – внезапно, к изумлению моему, переходивший в восторг, а вдруг не убьют… Убьют, ну что сделаешь, поздно уже что-либо сделать, а не убьют – кайф. Короче, мне казалось, что война – это жизнь. Настоящая мужская жизнь. Не то, что та, которой я живу сейчас, монотонная, тягучая, никакая. Когда мысли о войне уходили, я начинал снова перебирать варианты, чем бы мне все-таки заняться, может, эту работу мне выбрать, а может, ту, а может, например, стать продавцом мороженого или швейцаром, почему бы и нет… Или пойти в милицию, в розыскники. Я видел себя уже вяжущим с криком и матом вооруженных особо опасных… И все же потом опять возвращался к вертолетам, огню и потным лицам офицеров.

698
{"b":"718189","o":1}