И вот Ника Визинова убежденно сказала: «Здесь». И я притормозил и подвел машину к бровке тротуара, и когда подвел, остановился окончательно. «Мы дома», – сообщила Ника Визинова. Я посмотрел на дом. Семиэтажный и кирпичный, не новый и, наверное, добротный и, наверное, удобный, как все старые дома. Там, наверное, были потолки, и они, наверное, были высокие. Там, наверное, были комнаты, и они, наверное, были просторные. Там, наверное, были лестницы между этажами, и они, наверное, были широкие. Я очень люблю высокие потолки, просторные комнаты и широкие лестницы. Так и было. Ника Визинова взялась уже за ручку дверцы» но я остановил ее, я сказал: «И все?»
«Нет, – сказала она. – Не все» Она вышла. И я вышел. А мальчик не вышел. Лежал на сиденье вниз лицом, вздрагивал спиной, плечами, ягодицами, затылком, руками, пятками – плакал. Я открыл заднюю дверцу и дотронулся до мальчика.
«Не надо! Не надо! – закричал он, готовясь к истерике, – Пожалуйста… Зачем я вам нужен! Я же мальчик. Вот там за кустами моя мама. Возьмите лучше ее! Она же женщина. Лезьте в трусы к ней, а не ко мне. Пожалуйста, пожалуйста… Не убивайте меня! Да, вон там за кустами и деревьями на детской площадке моя мама. Позовите ее и делайте с ней, что хотите. Она красивая. Вам будет приятно. А я вам зачем? Зачем я вам?! Зачем?!» – мальчик Паша кричал уже, захлебываясь своей кипящей слюной, за катив под веки зрачки, вспоминая. Я слушал его, закрыв глаза. Мне не хотелось смотреть ни на него и ни на Нику Визинову, стоявшую рядом с машиной, и тоже, конечно, слышащую все, что говорил ее сын – мальчик Павел.
Я слушал. И не дослушал. Не смог. Я ткнул согнутым указательным пальцем мальчику в середину живота, и он умолк, и через секунду зашипел что-то, задыхаясь, я ткнул еще раз посильнее, и он умолк окончательно. Я взял тогда его на руки, захлопнул ногой дверцу, обошел с мальчиком на руках машину и сказал Нике Визиновой: «Пошли». И улыбнулся ей – не ободряюще и не сочувственно, а улыбнулся как перед поцелуем, перед таким особым поцелуем, за которым следует все остальное. И она оценила мою улыбку, вскинула поникшее было уже свое порнографическое лицо, уверенно развернулась на тонких каблучках и пошла в дом, который она называла своим, туда, где она жила, где спала, ела, переодевалась, занималась любовью, мылась, подмывалась, писала и делала еще кое-что, чего в нашем представлении не делают красивые женщины (ходила по большой нужде), надевала колготки и снимала бюстгальтер, ласкала и ругала мальчика Павла, готовила обед, кокетничала с гостями, засыпала и просыпалась, не храпела, видела сны, купалась в фантазиях и не переставая думала, а на черта все это… И пыталась ответить и отвечала все-таки, но все время не так, все время неправильно (знала, что неправильно, знала), а как правильно, не знала, и плакала оттого, что не знала. Всегда плачет тот, кто не знает, всегда, готов спорить с любым, это так и никогда не бывает по-другому. И ребенок тут не спасение, когда не знаешь, так же, как и не муж, и не любовник, и не бог, и не царь, и не герой. И добиться можно всего только своею собственной рукой. А если не добьешься – будешь плакать до самой смерти. А добьешься, будешь веселиться и хохотать до самой смерти.
В полутемном и гулком подъезде все изменилось. Мир, который остался за дверью, казался мне теперь нереальным, мною (любителем посочинять) выдуманным, а потому несерьезным и не заслуживающим никакого внимания.
Здесь в прохладном, тихом подъезде я увидел ее. Она была. Она дышала, звала, пахла. Я увидел мальчика Пашу. И он был, был. Я почувствовал его тяжесть. И его тепло. И движение его крови и биение его сердца. И я увидел себя. И я был. И я почувствовал движение своей крови и биение своего сердца в груди, и почувствовал, как болит висок и болит переносица, и болят губы от ударов Атанова. А еще несколько секунд назад я не чувствовал этой боли, как не чувствовал и движения своей крови, веса мальчика Павла, или легкой щекотки от текущего по ребрам пота, или вкуса меди во рту, или зуда натертостей от ремня на бедрах, или горящих пяток, сколько-то времени касающихся пола в автомобиле, или тяжести над глазами, или желания сна, обыкновенного банального сна. Я не могу с убежденностью сказать, что все, что я почувствовал, войдя в подъезд с мальчиком Павлом на руках, было мне очень приятно, нет, но то, что это новое ощущение неожиданно порадовало меня – это я могу сказать определенно. Почему? Наверное, потому, что после достаточно долгого времени я все-таки ощутил, что я есть, что я вот он, что я могу себя пощупать, что я живой и что я существую, и что у меня есть тело, то, которое хочет сна, и что у меня есть лицо, которого я так давно не видел. (Отраженное в зеркале лицо – это не то лицо, которое имеется у меня на самом деле. Я должен видеть себя иным – внешним – зрением спереди, сзади, со стороны – четко, ясно, как до войны.) Надолго ли такое мое состояние? Не знаю. Никто не знает. Но пока оно есть. И я этому радуюсь. Я не берусь объяснить все происшедшее со мной какой-либо одной причиной или сразу несколькими причинами, потому что все равно все перечисленные причины окажутся неточными, но я все же хочу верить, что все происшедшее со мной, после того, как я вошел в тихий полутемный подъезд дома, где живет Ника Визинова, можно объяснить тем, что в этом подъезде живет Ника Визинова, Визинова Ника. Ни – ка. Н – и – к – а…
В лифте мальчик Павел открыл глаза и прошептал: «Мама любит. Я слышал. Она сама говорила. А я не люблю».
«Он бредит, – сказала Ника Визинова. – Не обращайте внимания. Врачи обещают, что все пройдет. Он просто очень сильно испугался тогда. Все, что он говорит, это бред. Бред. Вы же понимаете, что это бред? Понимаете, да? То, что вы слышали, там в машине, это защитная реакция» – «Понимаю, – согласился я и не сдержал усмешки в голосе, – защитная реакция…» – «Я не в том смысле», – спохватилась моя Ника Визинова. Визинова Ника. «И я не в том смысле», – отозвался я. «Он хороший мальчик, – тихо проговорила Ника Визинова. – Он не мог такого сказать тогда. Это сейчас его мозг работает на защиту. На защиту от воспоминаний. На защиту от того дня.» – «Конечно, – кивнул я. – Конечно» Лифт остановился. Но мы не вышли. Мы продолжали стоять в лифте. «Нет, вы не верите, – Ника Визинова взглянула мне в глаза, очень твердо, очень по-мужски. Мне понравилось, как она взглянула мне в глаза. – Но это так» – «Какое это имеет значение, – сказал я ей. – Верю я или нет. Хороший у вас мальчик Павел или нет…» – «Да, – согласилась она и усмехнулась вскользь. – Это не имеет никакого значения. – И перевела на мальчика взгляд, и вдруг быстро опять посмотрела на меня. – Что вы имеете в виду?» – «Идемте», – кивнул я на дверь.
Женщина вышла. И я вслед за ней с мальчиком Павлом на руках. Хорошим мальчиком, как она говорила. Не очень хорошим мальчиком, как предполагал я. (Какое это имеет значение?)
Когда я вошел в подъезд, я забыл о смерти. Хотя, конечно же, не забыл само это слово, но постоянная тревога о том, что я неуклонно и неотвратимо двигаюсь (как, впрочем, и все живущие) к своему концу, ушла. Пропала совсем? Исчезла без следа? Конечно, не пропала и не исчезла, а просто удрала на время при виде Ники Визиновой. И поэтому, когда мы вышли из лифта и в окне лестничной площадки я увидел вышедшее из-за туч побледневшее к осени солнце, я не подумал, что вот посветит-посветит оно сейчас и уйдет опять туда, где никому из нас, ныне живущих, не достать его. Я подумал – вот оно, здесь, сейчас. И я люблю его. Я счастлив оттого, что оно здесь, сейчас и я люблю его. Я не подумал, что оно уйдет!
Пока Ника Визинова открывала многочисленные замки, встроенные в дверь ее квартиры, я с мальчиком Павлом на руках стоял за ее спиной и, не отрываясь, разглядывал ее снизу доверху. Она открывала замки, а я разглядывал ее и улыбался. А потом перестал улыбаться. Потому что вдруг в какой-то момент понял, что если она сейчас, вот именно сейчас, именно в данный конкретный миг не откроет квартиру, и не войдет в нее, и если сейчас, вот сейчас я не увижу, что же там за дверью, и вид того, чего я еще не видел (квартиры в данном случае), не отвлечет меня (а отвернуться от женщины, когда она открывала замки своей квартиры, я был не в силах, не в силах), то тогда я брошу мальчика Павла на пол или я брошу мальчика Павла в лестничный пролет, чтобы все было кончено разом и чтобы к мальчику Павлу нам больше никогда не возвращаться, и подойду к ней, к Нике Визиновой, сзади и обниму ее, и поцелую ее в шею, под волосы, и проведу руками по ее бедрам, и подниму ей платье, и нащупаю гладь ее шелковых трусиков, и… Она, наконец, открыла дверь, и мальчик Павел был спасен, мать его…, мать его!