Ласточкин привел Сурмача в комнату, окна которой были заколочены досками, и, жестом щедрого хозяина показав «апартаменты», сказал:
— Не то, что в Крыму лотом, но ни один еще до смерти не замерз.
— И на снегу доводилось спать, выдержу, — заверил бодрячком Аверьян, чувствуя, как опахнуло его стойким холодом остывшего помещения.
В комнате находилось шестеро чекистов, каждый занимался своим делом: один — курчавый такой, как молодой Пушкин, читал. Двое чинили по-солдатски одежду, а остальные просто отдыхали.
Курчавому начальник окротдела сказал:
— У нас новенький, попросился в экономгруппу к Ярошу. Завтра покажешь ему все, что есть у тебя на «кухне» по белояровской толкучке, по спекулянтам валютой. А сейчас возьми-ка его под свое крылышко. Да чтоб все было на уровне: кровать и прочее. — Ласточкин повернулся к Сурмачу и представил ему курчавого. — Борис Коган, парень из проворных: дай задание — он тебе из тундры жареного мамонта приволокет.
Борис сделал новичку обзор. Пробежался взглядом по потертой куртке, по маузеру. Рассмотрел сапоги.
— На полу спать не будет, — заверил он начальника окротдела.
Ласточкин ушел. Сурмач сразу оказался в центре внимания населения коммуны. Все уже знали, что новичка звать Аверьяном Сурмачем, что он ездил в погранотряд, где ранили Яроша.
Пришлось отвечать на десятки вопросов: да как это случилось, да каково самочувствие Тараса Степановича. Больше других суетился Борис. Кровать для Сурмача он «организовал» за полчаса. Оказывается, она стояла в подвале и ждала своего часа.
— У буржуев конфискована.
Двуспальная, широченная, при необходимости на ней можно было бы разместить целое отделение. Аверьяну даже неудобно было ложиться на такую.!
— А чего-то… пролетарского, годного для горнорабочего, случайно не найдется?
— Полатей и нар — не держим-с! — Борис, словно купеческий сынок, только что обученный «галантному» обхождению, низко, чопорно поклонился, сделал рукой этакое «наше вашим» и шаркнул ногой по паркетному полу. Но тут же преобразился, стремительно налетел на Аверьяна: — Привыкай, Сурмач, к тому, что пролетарий — властелин мира! Понежились буржуи на пуховых перинах — наш черед. Женат?
— Нет, не женат пока еще, — ответил он, вспоминая Ольгу.
Борис, пожалуй, на годок—другой помоложе Сурмача, но он легко и просто брал на себя инициативу и в беседе, и в деле. А главное — ему нельзя было ни в чем отказать, так напористо, цепко он за все брался, с такой искренностью спешил стать нужным тебе человеком.
— А сам-то чего не женишься?
— Некогда, — отмахнулся он. — Дел — во! — и ребром ладони чиркнул по кадыку. Рука у него была маленькая, мальчишечья, с хрупкими пальцами. — Завершим мировую революцию, построим коммунизм — вот тогда…
И несмотря на то, что ответ был полушутливым, прозвучал он вполне серьезно.
«Когда произойдет мировая революция? Когда построим коммунизм?»
Аверьян Сурмач был человек действия. Не умел он, вернее, трудно ему было размышлять над таким далеким и неконкретным: «мировая революция». Вон доски на окнах вместо стекол. По городам и селам — детишек беспризорных, будто вся страна осиротела… А бывший петлюровец, по кличке Волк, прислал какого-то Григория, чтобы вывезти за границу награбленное…
* * *
На дворе была еще тьма-тьмущая, когда Борис разбудил Аверьяна: пора!
Пришли в окротдел, Борис Коган высыпал перед Сурмачем кучу писем и извлек из стола другие материалы.
— Разберешься… Которые нужны — возьмешь, а остальные вернешь.
Аверьяна уже через два часа начало подташнивать от этих писем. Корявые, написанные неразборчиво, строчки рябили в глазах. Он злился, что не может порою прочитать фамилии или адреса. Бросал непонятные письма в кучу неразобранных. Но потом вновь за них принимался. «А вдруг то неразборчивое — самое нужное, самое важное».
Коган в этом отношении был оптимистом:
— Всех не прочитаешь. После обеда еще будет… А пишут — кому не лень, разную чертовщину: на базаре надули — к нам, с соседом кошку не поделили — опять к нам. А чего-то толкового — ни-ни.
Где-то к полудню Сурмач начитался писем до полного одурения: в глазах — светлячки и маленькие чертики, голова гудит, как старая печная труба на ветру.
— Это с голодухи, — решил Борис. — Пойдем в столовую. Сегодня — пшенная каша с постным маслом. Вкуснотища! Как вспомню о ней, так сразу в животе заурчит, словно там грызется свора собак.
И действительно, похлебал Сурмач ржаной затирухи, поел каши-размазни, и сразу тошнота из-под горла ушла, мысли вернулись на свое место.
— Сто лет так здорово не ел.
Они поднялись из-за стола, понесли миски к посудомойке. Борис закричал на друга:
— Ты что, ночевать здесь собрался! Миску — на посудомойку, ложку — дежурному. Без ложки не выпустят. Это как пропуск на выход.
И действительно, входили они в столовую, дежурный каждому по ложке выделил. А теперь стоит каменной стеной в дверях и молча руку протягивает: «Отдай!»
Вернулись в окротдел — свежая почта: полмешка писем. Ухватил Борис тару за уголок, вытряс на широкий подоконник содержимое.
— Поищи-ка, Аверьян, тут свое!
Сурмач от досады чуть не плачет. Думал, разбирая вчерашнюю почту: «Ну — все!» А тут — целая гора свежей.
— И так — каждый день, — заверил его Коган. — Так что пошевеливайся.
Берет Аверьян два верхних письма…
Первое — анонимное. Автор отправил было его в окрисполком, а уже оттуда переслали в ГПУ.
«Вы хоча б зашли на Гетманскую в Белоярове, там живет под двинадцатым номером Василь Демченко. Он хватограф а без патенту и робит все в ночи. Он все покупает на черном рынке бо вин спекулянт.
Чесный патриот».
Второе письмо было адресовано на окротдел, послал его… Василий Филиппович Демченко. Он писал о том, что по своим нуждам бывает на черном рынке и там сейчас появилось много медикаментов. «Хоть воз покупай».
— Вот тебе и готовый адрес! — решил Коган. — Дуй. И немедленно.
«Белояров! Ольга… — В сознании Аверьяна теперь эти два слова сливались в одно понятие. — И такой случай!»
Сурмач показал письма Ивану Спиридоновичу.
Прочитав их, начальник окротдела оживился:
— Демченко! Я ж его хорошо знаю. Он работал фотографом в тюрьме, здесь, в Турчиновке. Это было еще при царе-батюшке. Тогда он оказывал политическим разные услуги: передавал письма на волю, носил тайком передачи. И сказывали, будто укрывал одного нашего, бежавшего из заключения. По моим сведениям, он из правдоискателей. Знаешь, есть такие, что правду-матку в глаза режут, кто бы ни был перед ними. Я таких люблю, с ними жить проще и легче. Так что присмотрись к Демченко. Человек он хотя с заскоками, но честный. Вот пишет в ГПУ и свою фамилию ставит — выходит, не боится. А тот, «честный патриот», хочет в сторонке прожить. Нет большей подлости, Аверьян, чем вот так исподтишка жалить. Сегодня «честный патриот» нам пишет на друзей и близких, а завтра на нас с тобою доносы начнет строчить. Моя бы воля, я б этих анонимщиков… — он поднял кулак и потряс им.
Но у Сурмача что-то не лежала душа к бывшему фотографу царской тюрьмы.
— А ежели Демченко и в самом деле без патента? И материалы на черном рынке покупает? Тогда как же? Враг — он и есть враг!
Аверьян всех людей делил на два лагеря: «наши» и «враги». По его понятиям середины нет и не должно быть. Вот и в песне поется: «Кто не с нами, тот наш враг».
Ласточкин, грозный, в представлении многих, чекист, вдруг стал каким-то невероятно простецким, домашним. Поскреб пятерней затылок, виновато улыбнулся. И вмиг просветлели оспинки на лице.
— Время трудное, тяжелое… Старое мы разрушили, новое построить не успели. А людям-то каждый день есть надо… Ну, хотя бы два раза. Кому, по-твоему, в такое время тяжелее всего приходится?
Аверьян не знал, что ответить, и вообще весь этот «жалобный разговор» был ему непонятен. «К чему клонит Иван Спиридонович? О чем это он?»