— Именно поэтому я и осмелился вас побеспокоить.
— О чем разговор! Идите не задумываясь. Но для чего Воронов приехал в Мюнхен? — Кочмар уже крутил телефонный диск. — Господин Лодзен? Слышали, к нам прибыл Александр Воронов? Слышали? У него встреча в эмигрантских кругах? Мы должны этим воспользоваться... Кстати, Воронов пригласил к себе Рутковского. Полностью разделяю вашу мысль... — Он положил трубку и повернулся к Максиму. — Попробуйте договориться с Вороновым о выступлении по радио. В крайнем случае, небольшое интервью.
Рутковский уже принял решение.
— Я не пойду к нему один, — сказал твердо.
— Почему?
— Чтобы потом из меня не сделали козла отпущения. Кто знает, о чем хочет разговаривать со мной Воронов.
— Однако же он давно знает вас. Дружеская беседа.
— Все равно, один не пойду.
— Возьмите Карплюка.
— Чтобы Воронов указал мне на дверь через десять минут?
— Кого же?
— Мартинца.
— Мартинца... Мартинца... Свет клином на нем сошелся?
— Мартинец должен понравиться Воронову. Тем более что тот, говорят, не прочь выпить.
— Я бы не советовал, но берите кого хотите, — согласился наконец Кочмар. — Завтра утром жду вас с новостями. Конечно, приятными.
Воронов остановился в отеле далеко не первоклассном, и номер у него, хотя и двухкомнатный, был темный и обшарпанный. Он удивленно глянул на Мартинца — другой на месте Ивана мог бы растеряться, но Мартинца мало чем можно было пронять: он сам себе придвинул стул и развалился на нем, рассматривая хозяина. Максим представил его как «нашего земляка и теперешнего сотрудника станции, поклонника вашего таланта, который очень хотел познакомиться с вами», и Воронов немного оттаял, даже подал Ивану руку.
Подчеркнув, что он принимает гостей без претензии, Воронов вышел к ним в домашней куртке и пригласил не церемониться. Иван воспринял это по-своему: рассмотрел бутылки и налил всем виски, разбавив немного содовой.
Воронов отхлебнул, заколебался немного, допил до половины и отставил стакан, но с сожалением, и Рутковский понял: он с удовольствием допил бы до конца. И все же Воронов, переборов себя, несколько бесцеремонно оглядел Максима с ног до головы и сказал, сокрушенно покачав головой:
— Кто бы мог подумать, что мы встретимся здесь, далеко от благословенного нашего народа!
Рутковский пожал плечами, будто соглашаясь, что пути человеческие неисповедимы, — и в самом деле, кто бы мог знать?..
— А я тоскую, — воскликнул Воронов с пафосом, — и ночами мне снится Софийский собор!
И снова Максим промолчал, подумав, что Воронов сам выбрал этот путь и сознательно променял Софию на Нотр-Дам. Чего же жаловаться?
Фальшивый пафос Воронова почувствовал и Мартинец и по простоте душевной возразил:
— Что там переливать из пустого в порожнее, Александр Михайлович? Раньше нужно было думать о страшных снах.
— Ах, юноша, юноша! — Воронов никак не мог избавиться от ложного пафоса.
— Насколько мне известно, вы могли бы и до сих пор гулять по Владимирской горке.
Это прозвучало грубовато, Воронов глянул на Рутковского, будто искал поддержки, но Максим решил не вмешиваться, тем более что Мартинец, в конце концов, был прав.
— Вы, юноша, не знаете, что такое муки творчества, — сказал Воронов жалобно. — И до чего они могут довести.
— Ну вас они довели до Парижа, — беззлобно засмеялся Мартинец.
Видно, с Вороновым давно уже никто не разговаривал в таком тоне, он застыл с раскрытым ртом, внезапно глаза его засверкали, поднял руку, и Максиму показалось, что он хотел указать Ивану на дверь, однако в последний момент передумал или понял безжалостную правоту Мартинца.
— А в этом что-то есть! — он схватил стакан и, уже никого не стесняясь, допил до конца. — Действительно, каждый из нас получил то, что хотел!
Воронов стоял среди мрачноватого номера с пустым стаканом в руке, в расстегнутой домашней куртке, со сдвинутым набок галстуком — черноволосый, с резкими, продолговатыми чертами лица, лишь внешне он напоминал Рутковскому прежнего Воронова — тогда он был метром и литературным богом, а сейчас искал у них сочувствия, как начинающий, — конечно, никто бы не посмел в те годы разговаривать с ним так, как Мартинец, тогда у Воронова нашлись бы слова и тон, чтобы сразу осадить, поставить на место.
Воронов подсел к Максиму. После виски глаза у него заблестели и сам он приободрился. Спросил, глядя приветливо, как близкого и приятного человека:
— Слышал я о вашем шаге, Максим, в Париже слышал, вот и решил при случае повидаться. — Он явно чего-то не договаривал или стыдился спросить. Максим интуитивно догадывался, чего, собственно, хочет от него Воронов, но не мог играть в поддавки: ждал, когда тот открыто спросит.
— А вы, говорят, работаете в журнале? — придвинулся Максим к Воронову. — Интересно?
Воронов сразу насторожился. Видно, упоминание о журнале и его работе в нем было не очень приятным — Максим знал, что Воронову приходится выполнять много черновой работы, это унижало его достоинство. Но самое главное состояло в том, что чуть ли не сразу он начал конфликтовать с издателями — у него были сложившиеся литературные вкусы, с которыми они не хотели считаться.
— Журнальная работа всегда тяжела, — пожаловался Воронов, — но что поделаешь: нужно зарабатывать на хлеб насущный.
— Кстати, о хлебе насущном... — Рутковский решил, не откладывая, передать приглашение Кочмара. — Мой шеф просил вас выступить по радио.
— Так, так... — Воронов постучал уже совсем старческими, с высохшей кожей пальцами по спинке кресла. — Может быть, придется согласиться, потому что на журнальных заработках не пороскошествуешь.
— Кажется, вы знакомы с паном Кочмаром?
Рутковский увидел, что Воронова передернуло. Однако он сразу взял себя в руки и ответил спокойно:
— Знакомы, и передайте, что буду рад повидаться.
— Пишете что-нибудь новое? — поинтересовался Мартинец.
Он поставил вопрос прямо в лоб, и Рутковский почувствовал, что, возможно, этого не следовало делать, ведь в итоге этим определялось все: смысл позиции Воронова — в первых интервью после отъезда за границу он мотивировал свой поступок отсутствием там, в Советском Союзе, благоприятных условий для творчества.
— В моем возрасте работается уже не так... — уклонился от прямого ответа Воронов.
— А я читал в... — Мартинец назвал парижский журнал. — что в вашем романе исследуется философия предательства. Это новое произведение или очередная редакция старого?
И снова Мартинец попал в больное место. Воронов, не отвечая, налил себе виски, выпил одним духом, немного посидел, склонив голову, и ответил как-то невпопад:
— Я не собирался специально анализировать философию предательства, хотя на некоторых аспектах этого вопроса делается акцент. Человек в литературе всесторонне исследуется. — Но видно, понял, что ответ прозвучал как банальное выражение банального рецензента, потому что горько усмехнулся и добавил совсем другим тоном: — Лучше расскажите о себе, Максим. Я уже старый, и мне не пишется, а вам?
Рутковский внимательно посмотрел на Воронова. Он не может не знать, как и что должен отвечать на этот вопрос писатель, который хотя бы немного уважает себя.
— Я работаю на радио, — ответил он уклончиво. — И это отнимает слишком много времени и энергии. А писать можно, если нет другого выхода, если впечатления захватили тебя и выплескиваются образами.
— Почему же, — возразил Мартинец не без ехидства, — можно еще писать, если платят приличные гонорары. На заданную тему. Попробуйте здесь издать позитивный роман о советской действительности! Дудки... Злобствуйте, сколько хотите, а наоборот — никогда.
— Ты прав, — поддержал Рутковский.
— Может быть, доля истины в ваших словах есть, — не очень охотно согласился Воронов.
— Да, есть! — не без апломба заявил Мартинец. — Если быть откровенным, зачем мы сюда сбежали? За гонораром! И каждый не мог не знать, приблизительно сколько и за что тут платят.