Мама стала работать в Мосгосэстраде
администратором детского отдела,
волоча на себе меня
и сестренку,
брошенную моим отчимом
(одновременно кудрявеньким и лысеньким аккордео —
нистом)
после ее нежелательного появленья
в мире,
наверное, состоящем
наполовину
из детей нон грата.
Мама брала домой
работу налево
и переписывала рапортички концертов,
где проставляла
фамилии авторов исполняемых произведений,
после чего
на их сберегательные книжки
капали деньги.
Единственная сберкнижка мамы
была все та же коробка «Ландрин»,
где очень редко соприкасались
деньги
с медалями Отечественной войны.
Покачивая кроватку сестренки
носком ботинка,
разбитого вдрызг
на пустырях о консервные банки,
и слушая хриплую скороговорку
Вадима Синявского с берегов
весьма туманного Альбиона,
где Бобров прорывался
к воротам «Челси»,
я переписывал эти треклятые рапортички
и добросовестно увеличивал вклады
Блантера,
Соловьева-Седого,
Фатьянова,
Цезаря Солодаря,
а после фамилии Дунаевский,
так часто встречавшейся,
что темнело
в глазах от усталости,
ставил «И. Дун.».
Из-за этого
у меня навсегда испортился почерк.
Но когда попадалась фамилия
Шостакович,
я почему-то старался ее выводить
покрупней.
Иногда,
почти засыпая
от переписывания чужих фамилий,
где-нибудь
между «Матрешкин» и «Трешкин»
я ставил свое
никому не известное имя
и смотрел на него с непонятным чувством,
а спохватившись,
зачеркивал…
К маме приходили гости – елочные деды-морозы,
из красных шуб доставая
черноголовую водку,
и пожилые снегурочки,
одна из которых была
второй или третьей женой
полузабытого имажиниста,
чье имя – Вадим Шершеневич —
я не встречал в рапортичках.
Женщина-каучук,
уставшая быть змеей,
превращалась в домашнего котенка
и, свернувшись калачиком в кресле,
вязала моей сестренке пинетки.
А Змей Горыныч, по прозвищу Миля,
расчерчивал пульку для преферанса
и очень старался проиграть маме,
потому что он знал,
какая у мамы зарплата.
Красная Шапочка жаловалась на фронтовые раны,
а сорокалетняя крошечная травести
с глазами непойманного мальчишки,
хлопоча у плиты,
умело скрывала от мамы,
что меня после школы
она обучает любви
в своей чистенькой комнатке на Красносельской,
где над свежими сахарными подушками
ее фотография
в роли сына полка.
Я любил и люблю
этих маленьких незнаменитых артистов,
потому что в них больше актерского братства,
чем в знаменитых.
Жаль, что последний ужин Христа
был не у мамы моей,
на Четвертой Мещанской,
ибо там не нашлось бы Иуды
и ужин бы не был последним.
Мама крутила начинку для сибирских пельменей
из мяса,
принесенного Серым Волком.
Баба-Яга толкла в ступке
грецкие орехи для сациви.
Василиса Прекрасная
мечтательно делала фаршированную рыбу
и однажды зафаршировала
свою упавшую бирюзовую сережку.
А одна жонглерша —
по происхождению китаянка —
делала что-то
из чего-то,
не похожего ни на что,
и все это вместе ставилось на общую скатерть.
Это было
как международные съезды
пролетариата елок,
работающего для детей,
включая детей нон грата.
Снегурочки поумирали
от инфарктов и тромбофлебитов,
но и после смерти
они не могли без детей
и, наверно, показывая ангелам
почетные грамоты Мосгосэстрады,
добивались работы
в детском отделе неба.
И мне кажется —
где-нибудь в мирозданье
мертвые снегурочки
и мертвые деды-морозы
и сейчас работают
на другой новогодней елке,
на которую приходят
лишь погибшие дети.