И Тищенко, который поначалу рвался в комитеты и комиссии, хотел участвовать, действовать, теперь притих – все стало скучно. Как ни бейся, в этом разлинованном поле за границы не выйдешь, здесь собрались сильные люди, которых все устраивает, они не будут рушить свое царство, не захотят перемен. И он жил с ними, словно войдя в стаю, начиная жить ее законами – все блага – за государственный счет, что ни возьми, все до копейки – выбрали ведь! И скоро он стал себя чувствовать не тем свободным человеком, который вошел в стены думы, а частью этих людей, частицей системы, которая сложилась сама, как складываются бандитские шайки, и каждый имел вес и значение, и каждый надеялся на свою часть добычи – а делили ее щедро. И в какой-то момент он понял, что выше того предела, который установили, ему не забраться. Надо идти на вольные хлеба, в провинцию, где легче и быстрее можно выйти наверх, где можно оборудовать себе космодром и оттуда уже рвануть вверх. И он так захватился этой идеей, что забыл и думать о своей работе, – так, жал на кнопки наугад, прослушав, за что голосуют, а мыслями уже был в будущем, в своих неминуемых победах, в лавровом венке, увенчавшем труды, в триумфальном возвращении в столицу – победителем.
Викентию Павловичу нужны были люди в южных городах, богатых нефтью и дешевым хлебом, – он отпустил и дал денег. Этого хватило на первое время, а потом Тищенко и из своего кармана стал черпать щедро – и швырять в огонь избирательной кампании, когда он разгорелся. Все тут было непонятно, в этом городе, – но он не хотел разбираться. Все казалось до умиления просто. Заявится долгожданный хозяин, щедро сыпанет денег – и все умолкнут, будут просить за него, и избиратель будет писать бюллетени с благодарностью на устах. Что им еще нужно, этим темным людям с беспросветной судьбой и вечно заканчивающейся зарплатой? Он даст все, что нужно. Заезды столичных артистов, фейерверки в день города, торговые центры с роскошными бутиками, отделанные разноцветными плитами тротуары – все будет, если выберут его. И как его не выбрать, если он, такой молодой и талантливый, променял столицу на свой замшелый город, к которому когда-то, в быстротечном детстве, прикипел сердцем? А теперь вернет все, что занял когда-то, – ностальгия не дает спать. И он вернулся с уверенностью – он все исправит, вернет надежду отчаявшимся людям, привыкшим видеть в политике или нахального вора, или бесформенного неумеху, который и своровать-то толком не может.
А этот город был будто ничей, его словно обронил на остановке, как медную монету, торопящийся к трамваю пассажир. И вот эта монетка блестит на солнце, мокнет под дождями, ее пинают ногами нетерпеливые прохожие – и никто не замечает ее, пока не появится хозяин – именно тот, кто подберет ее. А как еще назвать город, где правит мелкая канцелярская ветошь, где разбрелись по окраинам вставшие, переставшие трудиться заводы, распустившие по улицам озлобленных рабочих, где тянется нитка единой дороги, пронизавшая весь город, – и кучкуются вокруг нее дома, где есть деньги, но нет дельных, бесстыжих людей? Беспризорное богатство, выброшенное на вольную улицу, – и он подберет его первым. И он не узнавал город, ему казалось, что он уехал так давно, что забыл и запах родных улиц, и непроходимую темноту ночей, и жгучий огонь родниковой воды, и развесистое горячее солнце – все позабыл в прохладных сумерках столицы. Да и спросили бы его про родину – что бы он ответил? Город, отстроенный на костях, стоящий на братской могиле, – и сколько бездомных призраков веет над дорогами, над садами, в тишине мирных дворов, где громко хлопают подъездные двери. Так и кажется, сойдет с порожков молодой человек в выцветшей пилотке, улыбнется, лихо поправит выбившийся на лоб светлый чуб. И он и вправду сходит – только медленно, дрожа, опираясь на трясущуюся палку – совсем седой, с ясными глазами, в белой шляпе с черной каймой – и глянет на тебя, бойко несущегося мимо, и улыбнется вослед.
12
Тищенко вернулся в город, который стал чужим, который изменился и похолодел за то время, что его не было, и будто забыл его. С тех пор как стал депутатом, он только единожды приезжал домой – по несчастливому совпадению, именно в тот день, когда сгорел родной дом. И может, именно поэтому так остро все запомнилось – и остывшая копоть дома, и звонкие сирены пожарных машин, которые слетались к месту пожара, как пчелы к искалеченному улью. Виднелись кое-где яркие головешки, но уже все было черно, пожарище остывало, и глухой запах дыма полз по земле, как черная змея. То тут, то там попадались зеваки с открытыми ртами, причитавшими – всякий на свой лад, и только те, кому дорог был этот дом – как последнее пристанище памяти, как зарубка о чем-то далеком – стояли молча и тихо. Евгений Иннокентьевич обнимал за плечи маму, стоявшую одиноко, как уцелевшее посреди лесного пожара тонкое дерево, и зябко кутавшуюся в серую шаль, – а люди все прибывали, туго била вода из брандспойта, и из белой пены тут и там торчали коряги, выпиравшие, как черные кости. Деревья вокруг с опаленной зеленой листвой, съежившейся и пожухлой, серые дома через забор, уцелевшие благодаря расторопности пожарных, взъерошенные соседи, повторяющие соболезнования, полные дыма облака, вальяжно поднимающиеся кверху, отчего свет фонарей стал тусклым и липким, как смола.
Родной дом сгорел, как сгорела скорая молодость – в один миг. Еще вчера его старые стены со складками старой известки, мудрыми и глубокими, как морщины у старика, с высохшим крыльцом, выложенным гладкими досками, с палисадником из старых берез казались вечным дополнением привычного мира – как восходящее солнце, как Волга, как прошедшее детство. И вот он исчез, и на его месте – пустые уголья, еще горячие, еще тлеющие жизнью. И горько от удушливого дыма, и длинный просвет на месте дома, как вырванная страница из книги, где когда-то была красочная картинка, остались там, в этом призрачном вечере, исчезнувшем, будто утонувшем в пене из брандспойтов, заглушенном воем пожарных машин, затоптанном прохожими людьми.
Евгений Иннокентьевич построил его заново – свой родовой дом. Он оказался красивее и выше, блистал окнами, серебрился карнизами, и его зеленая крыша была видна из самого конца улицы, от магазина, куда ходил за покупками весь поселок. Таких поселков – не счесть в городе, весь город сплетен из них, как лоскутное одеяло. Когда-то они жили сами по себе, каждый поселок, и названия у них были свои, не похожие один на другой – Вишневый, Кишечный, Соколиный, и дрались они между собой, и ругались, и ненавидели соседей. Но какие-то невидимые нити связали их, и однажды они стали городом. Хотя единое имя назвало их, они хранили и свои родные имена, и Евгений Иннокентьевич с самых юных дней знал, что их поселок – Сосновая балка, а соседние – Машиностроительный и Южный. И все в соседях было злобное и чужое – и пыльные незнакомые улицы, и беспощадные пацаны, налетавшие, как стая коршунов, и недовольные взрослые, и даже хилые, скрюченные деревья – все было не так, как в Сосновой балке, откуда вольно простиралась широкая Волга и шумно ходили на ветру лесопосадки из сосен и елей, в которых ребятня пропадала целыми днями, залезая на самые макушки, играя в прятки да в казаки-разбойники.
Дома здесь были старые, строенные еще в послевоенную пору, когда со всей страны возвращались сюда ветераны, на место великой битвы, старики с орденскими планками, едва разменявшие третий десяток. Устраивались на выделенной земле по-хозяйски основательно, и каждый вывез со своего участка грузовик мин и снарядов, и каждый строил дом из всего, что удалось ухватить, – крышу крыли железом с подбитого истребителя, полы стелили досками из разломанного катера, забор и ворота ставили из половинок рассыпавшегося дома, пробитого бомбой. И этот поселок объединил их судьбы, как когда-то объединила война, и молодые семьи, вернувшись из ЗАГСа, сажали по сосенке в лесопосадку, словно возвращая этой земле старинное название «сосновой».