– А Малеевы что? – спрашивает сын.
– Отец совсем плохой у них. Сидит, сидит ничего, а потом как задвошит, кашель бьет, не остановишь. Плохо, плохо…
Вечеряют, а день клонится, мутно разливаются в окна огни фонарей.
– Свово-то приведи, чего он сидит…
Тищенко приводит шофера, мать кормит и его, заливая по самые края глубокой тарелки огненного, оранжевого борща.
– Надолго теперь, что ли?
– Надолго…
Пролетает скорый вечер, и он уезжает уже в потемках, выбираясь из родных улиц, и они летят по шоссе, и мелькают огни – то белая, то черная полоса, и поселок остался позади, почти исчез – как старая фотография, ненароком выпавшая из альбома. И город – вот он рядом, весь в синем сиянии, и уже скоро побегут мимо золоченые, светящиеся витрины, а все равно тянет оглянуться назад, вернуться в эту черную глушь, переночевать на родном месте, хочется нестерпимо, до боли в затылке – но в городе Ольга, она ждет его, он не может повернуть назад.
13
Квартира, снятая в центре города, оказалась бедной на эмоции. Ничего домашнего не было в этих понурых стенах, как Ольга ни пыталась разукрасить их пресный вид. Ни ковры, ни лампы, ни картины не помогали – все здесь было холодно и заплесневело, мерцали пустые углы, висела неуклюжая люстра, зияла пропасть черного окна. И как ни старались, они не могли прижиться здесь, их старая московская квартира манила и звала, они здесь были гостями, случайно заехавшими на ночлег. Они купили новую квартиру – Ольга взялась все переделать и указывала дизайнеру, как пробить стену, где поставить перегородку, как оформить стеллажи для книг – и теперь все оказалось уютнее, она долго стояла перед стенами, склонив голову, примеряла то одну, то другую картину, потом вешала часы – и они оказывались к месту. Наверх вела круглая лестница, и на втором этаже были спальни, отделанные деревом, пушистые диваны, зеркала с вензелями и роскошно-пышный будуар. Ольга, когда оставалась одна, доставала спрятанные на дне шкатулки, привезенные из Сибири, молитвы от сглаза и читала их перед сном, вспоминая то женщину с недобрыми, чуть косыми глазами, которая так внимательно вглядывалась в нее нынешним утром, то пожилого болтуна, седого сплетника, бывшего заместителя председателя думы, надоевшего своими восхищениями, который сулил им скоро детей и счастливый брак – а кто же такое говорит загодя? Боялась Ольга дурного глаза и поливала углы в квартире святой водой, когда уходили домой неприятные, хамовитые гости, разболтавшиеся за выпивкой о разврате и ставках на ипподроме; а дом никогда не пустовал, Тищенко знакомился много и без разбора, забредали на огонек и мрачные, нелюдимые поэты, оживавшие только со звоном стопок, и банкиры в холодных, ледяных костюмах, с коркою льда вместо лица, и сановитые чиновники из мэрии, уклончиво говорившие банальности, а как-то под вечер забрел сам Романников, председатель думы, и они с Тищенко выпили бутылку коньяка и искромсали лимон тупым ножом, но не подружились ни грамма.
Все эти внезапные набеги, опустошавшие холодильник, неожиданные друзья, заявлявшиеся на ночь глядя, постные физиономии, приготовившиеся к празднику, – все это раздражало Ольгу, и однажды она положила этому конец. Зная мужа – а он утверждал, что его дом открыт для всех, – она решила все просто. Некий день недели был объявлен приемным, и в этот день к Тищенко приходили гости – Ольга встречала их. Те приходили с женами, и слава о гостиной дома Тищенко шла по городу.
И они с Евгением Иннокентьевичем приезжали на приемы, блистая, как блистает бриллиант в диадеме, без их присутствия не мыслилась ни одна пристойная вечеринка, ни один значительный банкет. А по субботам, под вечер, они выходили на набережную, и среди голосистых детей, среди вальяжных взрослых, среди приветливых бабушек шагали медленно и чинно. И все шло, все думалось о свадьбе – как уберечься от этих мыслей, когда любимый человек рядом и его счастье будет порукой счастью твоему? Ведь придет день, когда вспомнится все несбывшееся, эти спокойные дни, когда одним словом можно было решить дело, и уже назавтра зазвучали бы трубы праздничные. Сколько упущенных шансов, сколько неутешных мыслей нам выпадает за жизнь, и когда-нибудь, под старость, вспоминая эти тленные минуты, в которые надо было решиться – и не решился, надо было говорить – а сам молчал, следовало украсть и увезти – а промедлил – как же горько будет! Хотя, женившись, можешь пожалеть того более.
14
Свадьба! Как воздушные шары, взлетают надежды. Белое убранство столов, невеста с удивленной улыбкой, жених с виноватым видом, родственники, цветы, шампанское, пьянка, вечерняя сумеречь неба и целая жизнь впереди… Когда Евгений Иннокентьевич думал о свадьбе, ему всегда казалось, что она должна быть тихой. Скромной-скромной. Или наоборот – с размахом на весь мир, с мириадами гостей, съехавшихся в автомобилях в шотландский замок, посреди зеленого океана полей, в обманчивом уединении средневековья. Современная свадьба – с обязательным выездом в ЗАГС, где какая-то женщина с красной папкой будет говорить нравоучения и где в маленьком зальчике, устеленном коврами, они обменяются кольцами, – пугала его своей навязчивой пошлостью. Тусклая советчина была во всем этом действии – ЗАГС, набережная, беглая остановка у какого-то памятника, шампанское в пластиковых стаканах, улыбки вокруг, ресторан… Слишком обыденно вершилось это великое, неповторимое действо – соединение душ, хотелось чего-то романтического, почти эстетского. Тищенко думал о женитьбе всерьез, прикидывал, где можно сыграть свадьбу, кого пригласить, чем удивить приглашенных? Но один вопрос его не отпускал, он все думал – а зачем, собственно? К чему менять заведенный порядок, который уже сложился, размеренный, устраивающий порядок. Жена у него есть, а что нет штампа в паспорте – кого это волнует в наше вольное время? Ольга никогда ничего не требовала, и если ее это не гложет, зачем теребить душу, искать что-то лучшее, когда хорошее уже в руках. Ведь он любил ее искренне, как никого в своей жизни. У него случались женщины, но Ольга вела себя так, что Тищенко терялся, капитулировал. Он был удивлен и растерян, когда убедился, что она его нисколько не ревнует. Любая женщина, узнав об измене, переменилась бы – то ли от ярости, то ли от отчаяния. Ольга узнавала и не менялась. Ей будто было все равно, но по вечерам она шептала Евгению Иннокентьевичу, что любит его, что он для нее единственный, ни на кого не променяет, никогда не изменит ему. Любовь ее была как застывшая маска, которую она и не пыталась снимать. И Евгений Иннокентьевич к ней возвращался – пьяный, в разгар московской ночи, пропахший женскими духами так, как будто купался в них. И она его, мычащего, нечеловеческого, раздевала, вела в ванную, и он брел следом, как послушное животное. И когда ложились спать, Евгений Иннокентьевич, вымытый и ухоженный, виноватый-виноватый, как нашкодивший котенок, ник и ласкался, и она его принимала, и успокаивала, и он чуть не плакал от счастья, и засыпал, как ребенок. А утром Евгений Иннокентьевич сидел за столом в своем любимом халате, светло-синем, с фиолетовой бахромой; на краю стола белела газета, кофе был сладким и приторным, на тарелке аккуратно в шахматном порядке лежали бутерброды с плавленым сыром. Он собирался на работу, и Ольга хлопотала, поправляя галстук, целуя в щеку. И ему опять хотелось сюда, в эту обитель неги, где все словно создано для него, где живут ради него. Он приезжал к ней после работы, и оставаться здесь вечером было так же естественно, как и вставать с постели утром. Ему это нравилось, он привыкал все сильней, и скоро уже стало казаться, что без нее он не выдержит, без нее жизнь закончится. И Ольга это поняла – то ли по взглядам, в которых так много глубинного, тайного, только вглядись, то ли еще каким способом, издавна женщинам ведомым, – только поняла она его. И с этих пор медленно, как пропасть, стало приближаться событие – свадьбу Ольга давно для себя сыграла, и только жених еще думал, что все от него зависит, – ошибался он в этом.