Литмир - Электронная Библиотека

А внутри уже бешеным огнём паника пожирает остатки рассудка, и то, что Ян подошёл, — правда, молчит как рыба, только глупо таращится, и поддержки от него никакой, хотя можно ведь дотянуться до оружия, — уже не имеет никакого значения. Потому как Михель отчётливо видит, с какой силой онемевшие пальцы Тома давят на тугой курок. И проносится мысль: курок, верно, тоже успел заледенеть намертво! Но надежду эту со всех сторон обволакивает паника, и она также вспыхивает, и — камнем вниз. Ровно неосторожная птица, вздумавшая пролететь над лесным палом.

«Может, заслониться Яном?! А что? Пуля попадёт в него, а дальше я разделаю Тома кинжалом, точно умелый спексиндер — доброго кита. Лишь бы не сломать лезвие о его задубевшую на морозе шкуру. Но ведь тогда будет кровь, и как Ян перенесёт всё это? Но ведь кровь будет в любом случае...»

Дурацкий, в общем-то, мир, где не приемлют только свою кровь, а на чужую плевать. Мир, который промок до нитки от нескончаемого кровавого ливня. И дурачок Ян, не понимающий, что по-иному просто невозможно. Кто думает иначе — обречён.

«Как же оно так получилось, что я свернул на его тропку неприятия крови? Сейчас он воочию сможет убедиться, сколько крови помещается в одном человечке. Словно и не человек он, а бочонок какой. И угадай-ка, Ян, кто этим человечком будет? И ведь всего-то разочек ему уступил: когда не стал топить этих китобоев как паршивых щенков. Нет, два: ещё когда отправил шкипера не к праотцам, а всего лишь в трюм».

XI

А где-то там, не столь уж далеко, Йост огромным и сердитым, ну ровно адским, змеем зашипел страшнопростуженно:

— А теперь — полный вперёд! К буйсу! Да смотрите мне: чтоб без всплеска и крика. И — р-раз...

XII

Но ведь он же не может умереть! Кто угодно, только не он! Он ведь не может умереть, пока его кто-то помнит и ждёт там, далеко, на земле Войны...

ХIII

Чаще всего по утрам просыпаешься именно от холода, а не потому, что кто-то будит — неважно, ласковыми прикосновениями случайной подружки, руганью непохмелённых собутыльников или капральской палкой, — и уж тем более не потому, что выспался и мять бока боле невмоготу.

Вот и сейчас свежая сырая струя буквально язвит открытые участки тела, забираясь в каждую прореху: вставай, мол, хватит дрыхнуть, проспишь всё самое интересное. Что же, позвольте поинтересоваться, он может этакое проспать? Только подскочи — сразу о своих нуждах напомнит брюхо, затем ещё что-нибудь неотложное.

Стоп... это ведь не приполярная стужа. Это просто утренняя, правда, уже осенняя прохлада. А достаётся Михелю поболее других, потому как по жребию ему опять выпало спать под солидной дырой в пологе. Располосовали как-то в пьяной возне, да так и не заделали: недосуг, да и нечем. А жребий выпадает гораздо чаще из-за прихворнувшего Георга: сдаёт старик, хворает всё чаще да по пустякам. Потому и спит в серёдке, где с боков соседи греют. Вон, разметался от жара да дышит так хрипло, будто рот галькой набит. Оклемался бы хоть до настоящих холодов. Ворота райские во время войны — всегда настежь, а уж в военные зимы их, судя по всему, и вовсе снимают с петель. Георг скорбит от незаметной и негероической хвори, которая и прибирает-то, в конце концов, большую часть служивых. Ведь если разобраться по совести, вечно пируют лишь Мор да Глад, а Битва и Осада — под их столом, на карачках, — подъедают ими непрожёванное.

А утрецо-то действительно знобкое, даже чересчур. Не помогает даже то, что на Михеле накинут ещё один плащ. Ну, разумеется, Гюнтеров. Благодетель! Сугрева — чуть да маленько, зато все насекомые с его дырявого «ляузера»[137] — давно уже на Михеле: едят да нахваливают. Хорошо им: уж и позавтракали, и пообедали зараз, судя по почесухе. Поповская собственность, она ведь от хозяев приучена жрать в три горла. А значит, Гюнтер, как обычно, раньше всех на ногах: отмолился давно и, может, даже чего пожрать навострил. Михель несколько раз глубоко потянул ноздрями: дым, дым, сплошной дым от сырых веток и соломы, а вкусненьким ничем и не воняет.

Хотя един лишь Бог ведает, что за дым заползает в их драное логовище. Весь бивак, почитай, сейчас глаза продирает да костерки по привычке налаживает: есть что над огнём приладить, нет ли, однако ж с дымком-то оно всё веселей и приятней время коротать. И значит, опять чьи-то дома идут на костры.

А судя по всему, только ты, Михель, — больного не в счёт, — в палатке до сих пор и кукуешь. Ну ладно Гюнтер: он ведь, ежели с утра Богу, ровно командиру, рапортичку не подаст, то провалится в тартарары тут же, на месте. Ну ладно Макс: дурная голова дурным, кстати тоже, ногам никогда покоя не даёт. А прочие? Не дай бог, что-то втихомолку уплетают, а то и подъели уже. Ваш выход в свет, господин ландскнехт!

Сразу за порогом Михель натыкается на удобно расположившегося Маркуса и едва удерживается, чтобы не начать день с ругани. Чем может заниматься Маркус, да ещё с утра? Ответ ясен, как день божий: в кафтанчике дикого цвета, наброшенном на голое грязное тело, яро надраивает песочком оружие, затем любовно умасливает его, вполне соответствуя любимой поговорке старого Йоганна[138], брякнувшего однажды при виде подобного молодца: « Оборванный солдат и блестящий мушкет». А ещё он, говорят, вообще как-то выдал ну прямо как про славных 4М и 4Г: «Некоторые мои люди, вместо того чтобы пугать своим грозным видом противника, пугают, чёрт возьми, меня». В имперской армии ведь все на «ты», от солдата до фельдмаршала. Поэтому здесь шутит командующий, шутят над командующим, и никакой высокий чин не сбережёт никого от острого заслуженного словца или прозвища. Однако ж не блеск Маркусова мушкета ослепил Михеля, иное заворожило. Маркус не только чистил, но и время от времени не глядя протягивал руку к весьма-таки доброму ломтю, лежавшему на чурбачке, и, откусив, также не глядя пристраивал бережно обратно.

«Эге, да мы Божьим промыслом с утреца самого и хлебушком уже успели разжиться?! Оно, конечно, повеселей с хлебом-то будет. Или это только Маркус разжился?»

Давно и не нами замечено, что то, насколько увесистым выглядит для нас кусок хлеба, зависит от того, голодны мы или сыты. На Михелев распоясавшийся аппетит ломоть был весьма и весьма — на двоих, скажем. Вот уж действительно: чужой ломоть лиходею дороже своего каравая.

— Если ты, Михель, на мою горбушку стойку сделал, то беги лучше до Ганса. Он у нас сегодня за пекаря, — всё так же не глядя бросил Маркус, продолжая нехитрое солдатское дело. И уже вслед рванувшему Михелю: — Да повторяй прилежно всё, что прикажет, а то получишь шиш и даже без масла.

Михелю на бегу почему-то вспомнилось, что Маркус в маслёнке ружейной всегда держал лучшее масло, навроде «деревянного»[139]. И не столько уже от любви к оружию, сколько для того, чтобы в случае крайней нужды употребить самому и тем подкрепить иссякшие силы. Дело хорошее, только за товарищами большой догляд нужен: когда все мысли постоянно вокруг того, чего бы в рот сунуть, махнуть душистого масла залпом — это не кража, а удальство. Главное — быстренько подбородок утереть, чтобы не блестел предательски.

Так, ну и где же, где же этот Ганс? И что же на сей раз удумал этот чудила, который как-то умудрился пропустить всё самое в жизни весёлое, ибо себя помнит только с тех пор, как резать начал? Да кажись, он и из утробы-то так и выскочил — с ножом в кулачке. Главный оппонент Ганса Гюнтер, схолар-златоуст, как-то в подпитии всерьёз взялся доказать, что у Ганса никакой в помине матери и не было. Занятно было бы послухать, да стреножили тогда вовремя полёт мысли вольной: и тема скользка, и объект выбран неудачно.

вернуться

137

Буквально: «вшивень».

вернуться

138

Имеется в виду Тилли Иоганн фон Черклас — командующий войсками Каталической лиги, формально подчинённой императору.

вернуться

139

«Деревянное масло» — просторечное название оливкового масла.

51
{"b":"666940","o":1}