При этом провинись кто-то из младшего состава, им можно было не позавидовать – Кобаяси Эйси устраивал им настоящую пытку, заключающуюся в том, что без единого слова он заводил подчинённого к себе в кабинет, вежливо указывал ему на место, где тот должен был стоять навытяжку, потом подолгу ходил вокруг него и, заложив руки за спину, молчал, стоя рядом, а иногда – у человека за спиной, что было особенно неприятно, ибо видеть его подчинённый не мог. Потом капитан садился за стол и что-то быстро записывал в толстый журнал, нацепив на нос очки.
Было впечатление, что его целью было сначала задавить подчинённого невыносимой тишиной в присутствии начальника, что само по себе ужасно, и таким образом создать условия для некоего последующего эксперимента, а потом наблюдать, как в курсанте начнёт происходить трансмутация духа: одних эти наблюдения быстро ломали, они оборачивались или начинали задавать глупые вопросы; другие после длительных выстаиваний, когда вокруг них происходило что-то такое, чего они не понимали, начинали двигаться, издавать звуки, чихать или кашлять, а это строго воспрещалось, поскольку команды «Вольно» не было и таким образом их вина лишь усугублялась. И вот тогда их помещали уже в каземат для провинившихся, больше похожий на настоящую яму, без окон и практически без дверей, напоминающий нору, выкопанную каким-нибудь диким животным под полом казармы. В норе было темно, раз в день туда спускали на верёвке кувшин с водой и двумя рисовыми лепёшками, и нередко, почуяв еду, на несчастного набрасывались злобные крысы, чтобы вырвать из его рук кусочек лепёшки. Чтобы добавить драмы, в нору часто спускали голодных котов, и тогда наказанный становился свидетелем настоящих схваток не на жизнь, а на смерть – с шипением, искрами, летающими в воздухе клочками шерсти, злобными завываниями, отвратительным писком разъярённых крыс и ещё более отвратительным хрустом ломаемых костей. А поскольку в норе было темно, хоть глаз выколи, сидевший в ней нередко попадался под зубы и когти остервенелых противников, что было причиной тому, почему часто после таких боёв наказанные возвращались из исправительной ямы сильно покусанными и оцарапанными до крови и до конца дней своих ненавидели и котов, и крыс.
Райдон был наслышан о коварстве капитана Кобаяси и, хотя сам никогда не попадался в его лапы, подходя к гарнизону, уже приготовился к тому, что его сейчас же сопроводят в исправительную нору, и это было в лучшем случае, а в худшем – сначала подвергнут унизительной пытке многочасовым стоянием перед капитаном, который будет рассматривать его как подопытную мышь и монотонно бубнить скороговорки себе под нос.
Но на этом загадки сумбурного дня не закончились. Отрапортовав дневальному о своём прибытии и собираясь с силами, дабы вынести с честью все испытания судьбы, Райдон был крайне удивлён, что его не позвали к капитану немедленно – тотчас же, как он прибыл, как и следовало ожидать, – а вместо этого любезно провели в комнату расположения. «Ясно, он даёт мне возможность подумать об причине опоздания», – думал он, задумчиво усаживаясь на вещмешок, брошенный посреди его новой «каюты». Раньше их всегда селили вместе с другими офицерами и никогда по одному. Но и через полчаса, и через час его не позвали к капитану. Это было очень странно. «Возможно, он готовит мне какое-то особое наказание», – решил Райдон. Устав от напряжённого ожидания заслуженной расправы, заложив руки за голову, он растянулся на матрасе с на удивление чистыми простынями. Голова гудела, в животе бурлило от голода. Пусть делают, что хотят. Как учила его Теруко, иногда надо уметь становиться камнем или деревом и переключать сознание с человеческого ума на восприятие другого рода, ведь деревья могли замедлять ток живительных соков по своему стволу, и потому им не было холодно зимой так, как, скажем, цветам, которые были больше похожи на людей, потому что жили мало, заботились о своей внешности, много попусту болтали, сплетничали и смеялись, часто плакали, как люди, и не имели твёрдой тёплой коры, чтобы уберечься от холодных ветров. Потому они быстро умирали.
Когда Райдон был совсем маленьким, Теруко часто брала его с собой на работу в храмовый сад. Там он противно хныкал от скуки и очень мешал ей. Тогда Теруко придумала ему игру – она просила его прикинуться речным камешком или ростком гиацинта, и он сразу переставал плакать. Он отчаянно пытался долго молчать и не двигаться, смешно морща нос и потешно чихая, если на него в это момент садилась крошечная садовая мушка – грибной комарик. Не выдерживая щекотки, малыш Райдон забавно шлёпал насекомое ручкой и опять напрягал лицо, отчего Теруко чуть-чуть улыбалась и кивала, показывая, что он на правильном пути.
«Каким же растением лучше всего представить себя сейчас? – размышлял он. – Если Кобаяси всё-таки решит меня наказать в норе для провинившихся? Может, побегом бамбука?» Ничто не сравнится с настырностью и бесстрашием молодого бамбука, с его силой, твёрдостью духа и… некоторой тупой самонадеянностью и недалёкостью, что может ему сейчас очень пригодиться.
Ноги Райдона гулко ныли после продолжительной прогулки на гору и обратно, и особенно после нервного бега назад. Он сомкнул веки и почти сразу снова увидел перед собой прыгающие огоньки в светлых глазах юной чужестранки, под повозку которой он так глупо чуть не угодил. В груди у него опять непривычно защекотало тонким, упоительным холодком. Он попытался сосредоточиться на значении этого ощущения и быстро определил его причину – ну да, это был холодок восхищения и страха при виде чего-то такого, что объяснить словами нельзя, а можно только с удивлением наслаждаться, как цветущей сливой или колыханием тростника у тихого пруда; а страх – страх приходит оттого, что знаешь, что красота хрупка и длится она – мгновение, даже если на неё смотреть очень, очень долго, потому что на самом деле красота неуловима и состоит не только из видимых черт и мельчайших частиц света, цвета и линий, но и из невидимых, только предполагаемых воображением частиц запаха, времени, зависшего как капля росы на листе, крупиц тонкого настроения и вкуса, причём они перемешаны так тесно, что отделить их нельзя и потому надо просто кротко и благодарно ими наслаждаться. Так можно наслаждаться небом, морем, облаками. Временами года. Стихами. Утренним туманом над рисовым полем. Криком цапли в камышах. Это наслаждение даёт возможность тоже представлять себя хоть и неглавной, но зато равноправно сущей частицей мира… Он снова вспомнил строгие контуры горы Хакодате, поблёскивание золотого креста на холме под горой и перезвон колоколов, заглушающий крики встревоженных чаек…
Убаюканный своими видениями, Райдон заснул и уже неспешно прогуливался по мостовым осенней Осаки, шурша багровыми листьями опавших клёнов, потом опять вернулся к горе над заливом, и уже был готов раскинуть руки как те бакланы, что сушили крылья на берегу, и полететь, как тут его резко окликнули. Ему показалось, что он упал с высокого выступа горы Хакодате, через край которого неосторожно перешагнул. «Ну держись, салага», – сказал он себе, вскакивая с матраса. Он быстро поправил одежду и вышел за дежурным по части, ведущим его к капитану Кобаяси Эйси. «Теперь мне точно каюк», – подумал он.
Райдон вошёл за дневальным в кабинет. Капитан сидел за столом и что-то писал. Он был гладко выбрит, подтянут, от него шли волны полной уверенности в себе. Дневальный отрапортовал о приходе Райдона и после лёгкого кивка капитана вышел. Райдон встал по стойке «Смирно» и заученной скороговоркой доложил о своём прибытии.
Кобаяси на секунду оторвал взгляд от своих записей.
– Опоздали, – наконец сказал он, хладнокровно констатируя очевидное.
– Так точно, господин капитан, – подтвердил Райдон. – Виноват. Задержался.
– Задержались. По городу гуляли, – беззлобно продолжал перечислять факты Кобаяси, продолжая писать и пока не глядя на Райдона. – Заблудились?
– Так точно, – господин капитан. – Виноват. Немного отклонился от курса.