Сейчас к ним едет бывший муж Молли Ричард обсуждать их киснущего сына Томми. Теперь Ричард крупный бизнесмен, а Молли и Анна все не выберутся из подросткового левачества. Искушенная (чего никак не видно) Молли подрабатывает в качестве малоуспешной актрисы, а талантливая (чего тоже не видно) Анна живет на доходы с успешной книги, как можно понять, о поднимающейся Африке. Дело происходит в 1957 году, и разоблачение сталинизма служит неутихающей темой отщелкиваний.
Ричард (он тоже состоит исключительно из слов) обвиняет бывшую жену, что настоящая причина проблем с Томми – это то, что он полжизни провел в окружении так называемых коммунистов, которые теперь выходят или уже вышли из партии – чему же теперь должна верить молодежь, которая не хочет поступаться принципами?
Нравы еврокоммунистов, хотя и они подают лишь очень слабые признаки жизни, пожалуй, самое интересное, что есть в эпохальном романе, особенно в его африканском отростке. И впрямь, пролетариат – святыня; чернокожие жертвы колониального гнета тоже святыня; но как быть, когда именно пролетариат является самым ярым сторонником колониального гнета? При этом все, что исходит из Советского Союза, а также из рядов пролетариата дозволяется только восхвалять, печатать за партийный счет самые бездарные и лживые романы (Англия – тотальное царство тьмы с единственным лучом надежды – компартией), если они написаны рабочими – Оруэллу не нужно было ездить в Страну Советов, чтобы написать свою знаменитую антиутопию. Как публицистика это было бы вполне интересно, если бы Лессинг с чего-то не вздумалось объявить ее художественной литературой.
Впрочем, у талантливой Анны имеются четыре тетради – черная, красная, желтая и синяя, – где среди сухих дневниковых записей и политических размышлений встречаются наброски вполне приличной прозы, иной раз даже отличной. Эти просветы в настоящую литературу напоминают случайно отъезжающие двери в жизнь из товарного вагона, в котором годами возили цемент. И тамошние серые фигуры, спорящие, стреляющиеся, совокупляющиеся, никак не воспринимаются живыми людьми, – интересны лишь их мнения по разным социально-психологическим поводам, насколько могут быть интересными мнения неинтересных людей. Тем более выдаваемые с девятикратной нагрузкой как бы художественной невыносимой скуки.
Этот вопрос я бы просто включил в программу Литературного института: как писать об интересных событиях и переживаниях, чтобы это было убойно скучно. На первый взгляд всего лишь требуется, чтобы герои не ощущались живыми людьми. Самое простое для этого – лишить их тела, пусть от них останутся одни слова, как это на первых трехстах страницах и происходит со свободными женщинами. Но ведь на последних восьмистах телесность отыгрывается за все: героиня в академической манере размышляет о сравнительных достоинствах вагинального и клиторального оргазма, о том, почему запах собственных менструальных выделений ей неприятен, хотя она ничего не имеет против сортирных запахов, – однако даже запахи не позволяют ей ожить.
Может быть, дело в перечислительной фиксирующей интонации? Нам трудно узнать себя в полицейском протоколе… Да и о своей физиологии мы размышляем какими-то другими словами, а то и вовсе без слов. А героиню возмущает, что описание испражняющейся женщины у какого-то критика вызывает чувство отвращения, ибо романтический образ женщины, если вы не знали, с точки зрения феминистического катехизиса всего лишь утонченная форма ее эксплуатации (о том, что идеал мужественности и на мужчину налагает весьма нелегкие обязанности, – об этом мудро умалчивается).
Героев почти нет, а вот наблюдений хватает. Свободная женщина, например, оскорблена, почему она, а не ее любимый мужчина должна готовить обед, но в процессе подготовки она вдруг осознает, что никакое другое занятие не делает ее такой счастливой. В том числе занятие любовью, если даже считать любовь чем-то таким, чем можно «заниматься». Свободолюбивой героине никак не освободиться от желания быть любимой, хотя в свободном сексе она знает толк.
Или те, кто в нем знает толк по-настоящему, как раз и не говорят о нем языком протоколов? Когда в стотысячный раз читаешь «он в нее вошел», уже невыносимо хочется, чтобы он поскорее из нее вышел, а ты сам выбрался из эпохального романа как из нескончаемого унылого сна. Да я бы ни за что и не стал себя так истязать, если бы не пресмыкательство перед стокгольмским политбюро.
Как раз в эти дни тягостных раздумий я пожаловался шведскому переводчику с русского, что уже не надеюсь выбраться живым из «золотой тетради» их фаворитки, и он ответил, что Дорис Лессинг в шестидесятые была любимицей левой молодежи за то, что сочувственно изображала поднимающуюся Африку. Короче – нужная книга. Хотя, пожалуй, даже Ильич не решился бы назвать литературой социально-психологический отчет.
Впрочем, при желании можно пуститься в рассуждения, что лишь художественный полуфабрикат, а вовсе не модернистский роман в духе «Улисса» или «Шума и ярости» способен передать расщепленность и хаос современной реальности, только мне не платят за то, чтобы я объявлял новаторством художественное бессилие.
И все-таки как трудно выдавить из себя раба! Когда я увидел в «Подержанной книге» всего за пятьдесят рублей покоробленный роман осточертевшей Дорис Лессинг «Сириус экспериментирует» (СПб., 2008), я вновь обрек себя еще на тридцать часов скуки. Крошка Дорис решила уже и не притворяться писателем, а прямо тиснула отчет «прогрессорши» Амбиен Второй, усомнившейся, имеет ли право ее космическая Сирианская империя «способствовать прогрессу и развитию» колонизированных планет, подвергая их обитателей экспериментам, «в которых нет Необходимости». Это не просто метафора «бремени белых», в отчете масса дельных, хотя и далеко не гениальных мыслей, и будь это написано раз в десять короче, а главное, без художественных поползновений, то было бы даже и любопытно. Но поползновения!..
Я и вообразить не мог писателя, до такой степени уверенного, что он не нуждается в художественном воображении: отщелкивай себе актуальные идеи и подсчитывай международные премии, – я очень довольна, что собрала их все, с детской непосредственностью призналась немолодая писательница. Они-то ее и развратили, эти хладные скопцы, раздающие премии за идеи, а не за искусство. Которому, похоже, сегодня легче дышится в бесхитростной женской прозе, чем на нобелевских высотах. Да, такая проза поглощена родней и соседями, но она вкладывает в них в тысячу раз больше души, чем Дорис Лессинг в мировые проблемы.
Книгу Сары Уинман «Когда бог был кроликом» (СПб., 2012) я купил в вокзальном киоске «для подлых», как выражались в простодушные петровские времена. Пассажиров Октябрьской железной дороги соблазняли тем, что Сару Уинман уже прозвали английским Джоном Ирвингом, и поздравляли с тем, что на их глазах родился новый Марк Хэддон; более того – ее сравнивали аж с самой Кейт Аткинсон и Дэвидом Николсоном! (Не слыхали таких? Чувствуйте свою провинциальность!)
Главная героиня родилась в исторический год. «Год, когда, протестуя, вышел на улицы Париж. Год знаменитого Новогоднего наступления во Вьетнаме. Год, в который Мартин Лютер Кинг заплатил жизнью за мечту». Родилась, а потом надолго выпала из истории. Зато и нисколько по ней не скучала, наделенная драгоценным женским даром ощущать будни захватывающей драмой. Впрочем, девочка сумела навлечь на себя и священный гнев, предположив, что Иисус Христос появился на свет в результате незапланированной беременности, и дав любимому кролику имя Бог. При этом Элли вполне по-христиански относится к местной блуднице, а особенно ее дочери Пенни, и более чем снисходительно – к совсем не христианской страсти ее брата Джо к его другу Чарли. Затем отец увозит Чарли в какую-то Белую Арапию, где его похищают террористы, и Джо уже готов отказаться от своих притязаний, лишь бы его возлюбленный остался жив. А потом неудачливый отец Элли выигрывает на тотализаторе огромные деньги и приезжает домой на роскошном «Мерседесе» с затененными стеклами, и Эллина мама говорит ему: «Это вообще не машина, а символ всего гадкого в нашей стране. Я никогда в нее не сяду. Выбирай: либо я – либо она».